– Пес старый!
– Что? Аль не нравится сидеть собаками в конуре?…
– Смолкни! – взвизгнул кто-то за переборкой.
По визгу Чижик определил: это самый младший, Петр. Он зимой только женился. Чижику было жаль Петра, но в то же время ему хотелось над кем-то поиздеваться. Он завизжал таким же голоском, как и Петр.
– А ты скули-и. Бабу бы тебе молодую в рестанку, вот не скулил бы… А теперь… Паранька-то, чай, поди, кхы… чай, поди с другим мужиком, кой постарше, не такой сопляк, как ты. А? Чего?
– Смолкни, баим, гнилой черт! Выйдем – сломим тебе башку.
Дверь отворилась. Вошел милиционер и первым вывел Чижика. Чижик умиленно заговорил:
– Племяши, а вы не робейте, и на меня не след в обиде: жалеючи по вас и злоба.
4
За столом, против юного голубоглазого следователя сидел Яшка Чухляв. Следователь допрашивал Чижика мягким, почти девичьим голосом. Когда он хмурился, на лбу у него появлялась нежная складка, и это придавало его лицу что-то прямо-таки детское. Яшка смотрел на следователя и завидовал ему – его умелому подходу к Чижику.
– Как же так? – спрашивал следователь, чертя карандашом по столу, точно разговаривая со своим давнишним знакомым. – Как же так, дед, ты напал на Василия Пискунова?
– На Шлёнку?
– Ну, по-вашему – на Шлёнку.
– Лошадь-то, мил человек, Васяркина – племянника моего – где сыскалась? Ни в поле, ни где, а у его двора.
– Да ведь она могла подойти и к твоему двору? Тогда, стало быть, ты зарезал Василия?
– Что ты, что ты? – перепугался Чижик. – Разве я подниму руку на племяша?
– Но лошадь-то могла быть у твоего двора? Как же это?
Сбитый с толку следователем, запутанный всеми событиями, горюя о том, что на селе остались без присмотра пчелы, Чижик размяк и тупо уставился на карандашик.
Яшка посмотрел на Чижика – маленького и седенького – и сам задумался. До этого он был уверен – убийца действительно Шлёнка, и даже порывался несколько раз предложить забрать его, но после того как следователь заговорил о лошади, у Яшки у самого закралось сомнение. Яшка хотел отыскать на селе убийцу племянника Чижика и не мог. Отвлекало совсем другое.
«Ясное дело – она теперь к Николаю ластиться будет беда как. Бабы народ хитрый. К нему будет лезть, а обо мне думать, – усмехнулся он, представляя себе, как Катя виснет на тощей шее Николая Пырякина. – А ведь что выходит? Николай-то совсем, стало быть, неспособный… Пустой, как выбитый колос…»
Он вспомнил, как Катя, обхватив руками согнутые в коленях ноги, жаловалась ему на свою тоску:
– Уж что я ни делала, и травой его поила, и от себя гнала – неделю-другую не спит со мной. Сил, мол, Коля, накопи. На меня сила нужна. Нет… После этого – опять пустая. А за что жить-то? Жить-то за что… Яша? Вот и не сержусь на тебя: в тебе силу почуяла.
Яшка улыбнулся, радуясь тому, что Катя признала за ним силу и эту силу носит в себе. Он, гордо выпячивая грудь, посмотрел на следователя, на маленького Чижика, и тут же решил, что ему нельзя радоваться в то время, когда в Широком лежит больной Степан Огнев. И он еще помнит: когда вошел в избу, Стеша даже не улыбнулась ему, как будто его совсем не существовало на свете. Она подошла к Шлёнке, который с забинтованной головой сидел на пороге, и проговорила:
– Дядя Вася, шел бы домой – уснул бы.
А Шлёнка ответил:
– Не пойду: караулить Степана Харитоныча надо. А то нонче ночью все кто-то ходит под окном. Вы спите, а я слыхал – ходит и ходит.
– Мерещится тебе, – проговорила Стеша и кинулась к отцу, а на вопрос: «Кто это там на пороге сидит, собака, что ль?» – тихо ответила: – Шлёнка… дядя Вася… сидит всю ночь.
«Да, Стешка… что же с ней-то? И она может узнать про… сосняк, – но Яшка почувствовал, что, несмотря ни на что, он не может не радоваться сегодняшнему дню. – Да, Стешка, что же с ней-то? Что ж она?» – чуть не вслух проговорил он и опять унесся на Шихан-гору – в сосновый бор, ясно слыша, как аукает Катя – протяжно, призывно и трепетно.
В это время на пороге камеры появился Шлёнка. Он тряхнул рукой и, зажав в кулаке записку, ударил по столу:
– Баил, не я… сволочи… Вот… Удавился. А вы, сволочи, на меня.
Яшка быстро прочитал записку – она была адресована на имя Степана Огнева. Писал Петька Кудеяров – коряво и вразброс:
«Совесть съела, Степан Харитонович, зарезал Василия я. Вот и не сыщу места, утоплюсь где».
Следователь вслух прочитал записку и, так же улыбаясь, проговорил:
– Ну, что ж… поедемте, посмотримте на месте.
У Чижика разом онемело все, он потянулся к Шлёнке:
– Шлёнушка!.. Мил ты человек… да ведь…
– Уйди, блоха! Смажу вот – мокренько останется. Ухо-то вот мне приставь, – и повернувшись к Яшке, расплылся в улыбке… – Степан Харитоныч приказал – ослобонить этого, – он показал на Чижика и племяшей. – А я к вам на «Бруски» собрался, а?
– Хорошо, хорошо, говорю, – пробормотал Яшка и за следователем вышел из камеры.
Обратно подводы катили быстро…
…У Гнилого болота на сучке ветлы тихо покачивался Петька Кудеяров. Веревка сорвалась с горла и, обхватив шею на затылке, врезалась в нижнюю губу. Висел он, плотно приложив по швам руки, точно готовясь что-то крикнуть, а голые ноги вытянул, выпрямил к земле. Пальцы с длинными ногтями, от легкого покачивания всего тела, гладили сочную травку-резучку. У его ног голосила жена, Анчурка. Платье на ней было местами залатано разноцветными заплатками, сползало с плеч – широких и выпуклых. Она вскидывала над собой руки, хлопала в ладоши, словно уничтожая мошкару, и причитала:
– У-у-ух! Рученьки твои ледяные, ноженьки бездвижные… Кормилец ты мой… У-у-ух!..
Около нее толпились широковцы – бабы ближе, мужики поодаль. Стеша первая подошла и тронула Петьку за ногу – нога чужая, холодная: будто кочан. Стеша с отвращением отряхнула руку и отошла в сторону. Кто-то из баб было заголосил, но быстро смолк: всем казалось, Петька повесился понарошку, вот сейчас он снимет с шеи веревку, тряхнет босыми ногами, наденет сапожный фартук и опять начнет городить околесицу. Казалось, что и Анчурка плачет нарочно, шутя… Хотелось всем поскорее утешить ее.
– А ты не убивайся, Анна, – посоветовала Катя Пырякина.
– И то правда – чего убиваться-то? – послышались бабьи голоса.
– Без него-то лучше проживешь!
– Какой он тебе кормилец? Горе одно!
– Колодкой по башке бил. Кормилец!
– И народ не надсаждай. Что это ты?
– Знамо, какой он тебе кормилец? – согласилась Катя и посмотрела на Яшку Чухлява, раскрыв губы так же, как они у нее раскрывались, когда она сидела под березой и аукала.
Яшка стоял у ольхи – на пригорке. Думая о том, как ему сообщить Стешке, что случилось с ним сегодня, и надо ли об этом ей говорить, он в то же время не сводил с Кати Пырякиной своих глаз с большими зрачками. Издали казалось – в его глазах вовсе нет белков, а есть только зрачки – и эти зрачки приводили Катю в трепет. Она отрывалась от них, но через миг снова поворачивалась к Яшке и тихо шевелила губами.
Николай Пырякин заметил, как вспыхивает она. Вначале его только удивило это, но потом, когда он увидел, что Катя не только вспыхивает, но и, улыбаясь, тянется к Яшке, он отвел ее в сторону и, кособочась, затискал руки в карманы.
– Ты чего, дура, как глядишь… при народе?
– Как?
– Эдак!
– Я и не гляжу… на тебя только.
Катя через зыбкую мокреть кустарника утянула Николая на гору в орешник, издали кивнув Яшке головой.
За спиной Яшки со смехом проговорил Митька Спирин:
– Глядите-ка, коммунисты чего делают – все вдвоем. Вот чего дождик настряпал… Я и то нонче со своей Еленой ворковал, – захлебываясь в смехе, добавил он и удивился, глядя на Анчурку: – И как это он ее бил? Она вон какая – столб воротный, а он с чирышек.
– В книгах священных сказано, – пояснил дедушка Катай, – жена да убоится мужа своего. Вот сила придавалась Петру. А так, знамо, где бы ему: ногтем она его могла сколупнуть, как таракана.