Штыркин затоптался у стола, протянул бумагу.
– Да вот, пришлепку.
– Чего? Пришлепку? – и Шлёнка строго посмотрел на него. – Советскую власть прошу в моем присутствии не оскорблять.
– Печатку, – смутился Штыркин.
– А-а. Ну, сейчас… Захар как там живет? Пускай заходит. Срочно вот доклад требует, – говорил Шлёнка, шаря по карманам печать. – Да где же она, Манафа? Вот тебе на. Тут доклад срочно, а тут печать… Ну, сиди, я сей минут…
– Да ведь я, – заикнулся Штыркин, – пятый денек хожу.
– Ну, пять дней ходил, а минутку обождать не можешь? Сиди. Вот тебе мой портфель в заклад.
Шлёнка сунул Штыркину брезентовый потертый портфель – подарок Манафы – и вразвалку вышел из сельсовета. Сначала он направился к баням на реку Алай, но что-то вспомнил, остановился, потом круто повернул к своей избе.
Первые дни и Шлёнке казалось странным, что именно он председатель на селе. Он не раз вспоминал и то, как шли выборы. Заовраженские голосовали на заседании сельсовета за своего кандидата, криулинские – за Шлёнку. Шлёнка прошел только потому, что у заовраженских было четыре голоса, а у криулинских – пять. Над тем, что главой Широкого – Шлёнка, на селе до упаду смеялись все. Да ведь над кем не смеются? Обвыкнутся. И сейчас уже некоторые, кто раньше и говорить-то не хотел со Шлёнкой, шапку перед ним ломают.
«Потому – машина в моих руках», – решил он.
Переступив порог своей избы, Шлёнка крикнул:
– Лукерья, обедать!
– Чего-о?
– Обедать, говорю.
– Господи Исусе Христе, – Лукерья закрестила перед ним воздух. – Да когда это у нас был обед? Ты что-о?
– Сожрала?
– Сожрала? Было бы что.
«Как жалованье получу – непременно обед завести», – решил Шлёнка, взбираясь на полати.
– Лошадь-то сдыхает! Председатель!
– Ну, и что ж теперь? Чай, я не дохтор? Ну, меня не тревожьте. Голова теперь для общества нужна, а она у меня одна – не сто их.
Но только было он прикрыл глаза и начал засыпать, как в окно с улицы забарабанила морщинистая, грязная рука.
– Кого это еще там принесло? Покою не дают.
– Ураган! – ответила Лукерья. – Эй, окно-то расколешь!
– Василь Егорыч! Егорыч, – неслось с улицы. – Ты председатель? Ты? Выдь-ка, выдь!
Шлёнка нехотя слез с полатей и, почесав бок, босой вышел на улицу.
– Василь Егорыч! Батюшка! – с визгом налетела Анчурка Кудеярова, жена сапожника Петьки Кудеярова, высокая, огромная, худая и костистая, как измученная лошадь. – Чай, зарежут! Зарежут! Пра, зарежут!
– Постой… Ты это? Не пойму.
– Он ведь пес! Кобель! Тихоня, а пес! Намеднись тинжал австреиский украл. Я, мол: ты украл? Ты-ы-ы? А он – нет, байт, нет. А он! Он украл, он! Украл тинжал австрейский, украл да в репейник бросил.
– Кто? Он-то?
Анчурка, разиня рот, захлопала глазами.
– Да он, Миколай, чай, – и вновь со слезой: – Миколай Пырякин, – и с визгом: – Украл! Украл, пра, истинный бог, украл! Ты пойдем-ка, пойдем-ка.
И, не дожидаясь согласия Шлёнки, она вильнула подолом и понеслась к своему двору.
– Занятия кончены, гражданка Кудеярова, – крикнул с расстановкой Шлёнка и тихим шагом направился к баням.
Добежав до своей избы, Анчурка повернулась, миг стояла в оцепенении, глядя в спину удаляющемуся Шлёнке:
– Василь Егорыч! Егорыч! Ты председатель? Ты?
Шлёнка вполуоборот бросил:
– Занятия, говорю, кончены. В порядок надо вас вводить, ни днем, ни ночью покоя не даете. Что, заячья жисть, что ли, у меня?
На берегу Алая он встретился с Грушей, женой Степана Огнева. С большим достоинством, чуточку уменьшая шаг, приподнял картуз.
– Скажи этому… как его? Ну, мужу, чтоб непременно явился в совет. Председатель, мол, требует.
Груша ответила, что Огнев еще не приехал и что сама ждет не дождется его.
– Ну, это нас не касается: в семейные дела не входим.
Груша, сдерживая смех, проследила, как он спустился к баням, и пошла в гору.
– Хи-хи, – засмеялся, вывертываясь из-за угла, Чухляв. – Вот председатель у нас: опять самогонку лакать пошел. – И тут же всплеснул руками: – Э-э, Груша, в девках-то ты была сок с малиной.
Застыдилась Груша, концом косынки вытерла губы.
– Сок. Чай, двоих родила, вскормила: жениха да невесту.
– Двоих… Другие семерых, и то не то… А ты, гляди-ка, чего – земля в лице-то.
Егор Степанович пошел рядом, говорил о хлебах в поле, о покосе, о жатве.
– Вот жать скоро. А у вас, слыхал, в поле ветер гуляет, а-а? Эдак трудно зиму прожить.
– Как не трудно? Трудно, – Груша ниже к носу стянула платок.
– Лучше, – чуть спустя ласково проговорил Егор Степанович, – бросить бы ему «Бруски»-то… Дивлюсь я: мужик он умный, а дела о другом говорят, супротив. Ну, что, допустим, лошадь ведь ему одному достать легко – дадут: власть – родня ему. Со мной бы спарился. Эх, забузовали бы! Да и парень к твоей девке вяжется…
Знала Груша, что над Чухлявом Степан всегда смеется, сторонилась, а тут слова родные обронил Чухляв – это сблизило. Даже колом голова Егора Степановича показалась круглее…
– Обозлит он мужиков, – скрипел Чухляв. – Муравейник растревожит. Подожгут еще… Этого надо бояться…
Торопливым шагом Груша взбежала на гору, пересекла улицу, в избу вошла, под окном села и, кладя заплаты на штаны Огнева, долго смотрела через окно на гору Балбашиху.
«Ежели по железке Степан поедет – с горы его надо ждать, ежели лошадей достанет – с Волги».
Ждала она Степана четвертый день: давно уехал – третью неделю – и не сегодня-завтра должен быть дома… А его вот все нет – это тяготило. Тяготило и то, что нынче ночью сон нехороший видела: Степан будто из города вернулся – бритый, в сапогах новых, а в руках вверх ногами владычицу держит.
Тревожил и Чухляв, тревожил и говор на селе… Бабы смеялись у Шумкина родника, сторонились, а как уехал Степан в город, родные повалили со всех сторон – злой говор шепотком да с упреком передавали.
– Он еще бы Алай вот запрудить взялся, – говорили, – это бы еще делал.
Может, поэтому и владычица приснилась вверх ногами, может, оттого и тревога сжимала сердце, поднимала s позднюю ночь Грушу с постели, заставляла в темноте шептать молитву. Замерла в руках иголка, и заплатанные штаны сползли с колен на рябые половицы пола…
2
Заскрипели ворота.
– Ну, отец приехал, а матери нет, дочери нет, – раздался голос Огнева в сенях.
Бодрый, шутливый голос Степана успокоил Грушу.
– Аль приехал?!
– Прилетел… На тройке… Как тут у вас? – спросил Огнев. – Телеграмму я от Жаркова получил. Здесь он еще?
– Уехал вчера в Алай.
– А-а-а! Война, говоришь, была?
– Беда, – Груша застучала у шестка самоваром, – за грудки хватались…
– То-то он и уробел… Прислал – выезжай немедленно. Ну, вот и я.
Раздирая пальцами бороду, Огнев сел на лавку.
– А мне сон приснился: бритый ты вернулся домой.
– Ну! Да там враз побреют – пикнуть не сможешь, как околпачат. Кто в совет-то прошел?
– Кто? Шлёнка…
– От козла жди вони, от клопа – укуса. Ну, а еще кто?
– Ты… Заовраженцы тебя… А наши никак не хотели… Кирька Ждаркин да еще кто-то, уж я не помню…
– Та-ак… А я коней привел.
– Ну-у, коней?! – у Груши засияли глаза.
– Иди… Гляди…
Под сараем стояли три лошади – высокая, гнедая, в сизых плешинах чесотки – матка, сивый меринок и косолапый серенький жеребчик.
– Вот кони, – Огнев хлопнул рукой по приплюснутому заду жеребчика. – Не нравятся? Э-э, это в канцелярских руках они были… Мы их подчистим, подкормим, удержу не будет.
Груша смотрела на лошадей, на Степана – и в то же время вспомнила слова Чухлява: «Власть-то ему родня… Спарился бы со мною…»
– А вот и я! – и Стешка как вкопанная стала в пролете калитки.
– Ну-у! Быть не может! Как это ты себя узнала, а-а-а? – намеренно удивленно произнес Огнев, одновременно подмечая в дочери что-то новое.