– А ну-ка, милай, докажи! Докажи, милай! Крой, Коля, крой! Ну-ка рвани!
И казалось – шел не трактор. Казалось, Николай Пырякин сворачивает гору в каменных глыбах. А шел всего только трактор. Он – огромный сизый жук, – ревя, уже обегал заросшую пыреем канаву. Впереди него, пересекая путь, тянулись две колеи старой дороги. Они вились из-под Волги и напоминали удавов, лежащих на припеке утреннего солнца.
И широковцы пристыли на месте.
Чижик же задвигал на голове картузом:
– Ну, это ему не взять… Не взять дорог.
Не успел Чижик закончить своей мысли, как свистнули лемеха, и трактор заревел, зарычал, попер дальше в гору, ломая целину.
В реве трактора гудели мужики, щупали, измеряя борозду:
– Эх, пять вершков!
– Шесть!
– Вот это дерет!
– До новей достал!
Но Чижик и тут не унимался:
– Пашет-то он гоже, слова нет. Да уж больно тихо идет. Это на лошадях спорнее.
– Гуляй-ка за мной, – предложил Николай.
Чижик оторвался от толпы, пошел за трактором. Николай улыбнулся, глянул через плечо и пустил трактор на вторую скорость. Чижик сначала вразвалку зашагал рядом, потом поддал шагу, выскочил на целину, семеня рядом с трактором.
– Мне это что… я, и не поемши, обгоню.
– А ну… а ну, – Николай вывел трактор на равнину. Чижик вприпрыжку кинулся за машиной, путаясь ногами в пахоте.
– Не отставай!
– Гляди, убежит!
– Да кого выбрали… Пускай вон парень какой бежит! – понеслось из толпы.
Чижик, слыша советы, выкрики, понимая, что борется с трактором не в одиночку, что за его спиной стоит все Широкое, что провал – удар по всем, кинулся, стараясь заскочить вперед, но, добежав до поворота, задышал, как лошадь под тяжестью в гору. И, смахивая пригоршней пот с лица, еще веря в себя, в свои силы, не сдавал, хорохорился, что-то бормотал.
– Подогнать, что ли?! – крикнул через плечо Николай и быстрее пустил трактор.
– Нет. Устанет. Гожа, – ответил неожиданно для всех Чижик и со всего размаху бросился в мягкую пахоту.
Толпа покрыла хохотом бой Чижика с трактором, а трактор вновь заревел, зарычал, поднялся на возвышенность и убежал на другой конец «Брусков».
Тихо, ровно змейка, вполз в толпу Егор Степанович Чухляв. Огнев заметил его и тронулся к нему. Мужики расступились и замкнули их обоих в круг, напряженно следя за каждым их движением, как следят люди за борцами, когда те сходятся.
– Ну… Кто кого? – и Огнев мотнул головой на трактор.
Чухляв долго молчал, щуря кошачьи глаза под белобрысыми бровями. Затем весь встрепенулся, точно его кто кольнул, и, сунув глубже картуз на голову, прохрипел:
– Посмотрим-ща. Не хвали кашу, коли просо не посеяно, – и, заложив руки за поясницу, двинулся из толпы. – Пустите-ка… Столпились.
Мужики молча расступились и долго смотрели, как шагает он напрямик через «Бруски» в Широкий Буерак.
И всем показалось – руки на пояснице у Чухлява крепко перевязаны.
Звено восьмое
1
Катят годы в гору иль под гору – не разберешь, куда они катят. Стареют в порядках избы, к земле никнут, а углы гнилушками – майскими червячками – светятся в вечер.
Потеха ребятам: бегают они по задним порядкам, пугают девок гнилушками. Визжат девки. Визжат, будто с перепугу, да в визге-то у всех, – испуг желанный. А старики свое ворчат:
– Гниет все… труха.
Гнилые избы растаскиваются, на их месте вырастают новые, сосновые, смолою пахнущие. Кто новую избу в порядке построил, а кто и в старой век свой доживает, – под окном сидит, на мир, как кот, смотрит. Это бы ничего! Жили – и деды, и прадеды в гнилых избах жили, белого хлеба не видели, отдыха не знали. Это бы ничего. Лишь бы года не перепутались, лишь бы они в разные стороны не побежали. А в Широком – года будто перепутались. Не разберешь – где что. То все текло, как река у Шумкина родника, как Волга – в зиму ледяной корой заковывается, в лето – брагой бурлит у крутых берегов. До этого все шло в одну сторону – и думы и помыслы: с обычаем прадедов считались, чтили прадедов заветы и, умирая, молодым наказывали:
– Через какой порог отец твой шагал – и ты шагай. А тут все перепуталось.
Куда метнуться? Знать бы. Ведать бы.
А широковцы одно знают: за околицей, на «Брусках», где раньше в зарослях полыни валялся красный камень, где барин Сутягин жил, – на «Брусках» второе лето поет трактор свои моторные песни. Там не шлепает бороздой мужицкий лапоть, не омывается земля потом и в гуле не слышно песни жаворонка.
Большой ли дорогой, рубежом ли, через буераки идут широковцы – на чудо-машину глаза пялят, корявыми руками пахоту щупают:
– Где лошадям пахоты такой добиться? Где?
– Вот бузует!
– Покряхтывает только1.
И у кого-то застряла в голове моторная песнь, у кого-то думы иные родились. С этими думами носятся, у завалинок шепчутся, – так, вскользь будто, будто между прочим, а слух ползет из двора во двор – тревожит. А вечерами на утесе Стеньки Разина под тальянку девки и ребята горланят о сером жуке – тракторе. Девки и парни поют о тракторе, – и тот, кто, бывало, отворив окно, слушал песни о порке широковских стариков, – теперь слушает иную песнь, дивится:
– Откуда?
– Кто научил?
– Чему не учишь – тому учатся.
Да откуда?
Эта мысль жжет и Кирилла Ждаркина – не дает покоя. Третий год председательствует он. Третий год почет, уважение. Третий год дрожит над гнилой тыквешкой, ест ржанину, по примеру Плакущева, пшеничку бережет в амбаре, носит штаны посконные. Иссох – большая голова болтается на сухожильной шее, точно рукомойник на скрученном мочале. Зато – рядом с избой Маркела Быкова красуется шатровый домик Кирилла Ждаркина, а во дворе: коровка племенная, овцы, свинья и в конюшне Серко быстроногий – рысак в славе по округу.
Да вот и у Кирилла ералаш.
– Свою бы земличку иметь, – советует, сидя на камне у подвала, Илья Максимович. – На своей земле что хошь и как хошь, а тут покряхтишь.
Кирилл выкинул из подвала для просушки шестнадцатый мешок картошки, у двора насыпал огромную кучу. Намерен завтра отправить в город: в это время в городе продать выгодно. Хотел спуститься за семнадцатым мешком, да слова Ильи Максимовича остановили. Он искоса посмотрел на Плакущева:
– Со своей-то земличкой как бы опять на зады не отправиться?!
– Ну, чай, ты теперь в силе. Отправятся, у кого зацепиться не за что… А ты – ты в гору бегом пошел.
– Захар Катаев вон группой на Винную поляну хочет да – трактор. Это ловчее, пожалуй, будет…
У Плакущева под лохматыми бровями глаза сузились:
«Молод еще, – думает, – а сорвется – не удержать. В эти годы срыв – беда», – и он встал, похлопал Кирилла ласково по плечу, будто бабу любимую.
– Дружок ты мой, ну, что те мирно-то не живется? Народ к тебе в полном уважении, а ты – вон чего, шумишь. Мирно живи, с осторожной. Да и то заруби – под лежачий-то камень вода не течет, – но тут же спохватился: велит мохом обрасти. – Не то хотел. Хочу сказать, вот метлу переломи… А-а? Не переломишь? Развяжи ее – шутя.
– Старинка!
И тут же припомнил Кирилл: несколько дней тому назад снова поймал его Степан Огнев. «Строю, – сказал, – то, за что кровь проливали. А ты?» А Кирилл что? Что ответить? Действительно – бабу он себе нажил, Зинку. Раздобрела баба: зад, что седло хорошее. Ну, еще? Еще – коня нажил. Еще – дом шатровый. Еще – огород. «Эх, за это воевали?… В болото носом сунулся, товарищ Ждаркин, в болото».
– Старинка, – еще раз кинул он Илье Максимовичу, – в затылок глядеть. Привыкли вы зубами землю царапать… зубы повыкрошили, а все за это.
– Ты, – даже чуточку подпрыгнул от неожиданности Илья Максимович, – про народ-то не говори! Не говори про народ-то. Знаешь, его от себя упустишь – тогда трещать нам с тобой… Не трожь, а послушай.
– Кирилл Сенафонтыч, – заговорила, подойдя ко двору, вдова Дуня Пчелкина, – войди в мою сиротскую долю. Ребятишкам жрать нечего… Картошки дай. Своя уродится – отдам.