Кирилл решил, что это ему мерещится, что это, как называла Маша, галлюцинация. Он отвернулся, посмотрел назад, – далеко на Винной поляне серела толпа коммунаров, оттуда несся гул. Затем он посмотрел в сторону коммуны – там мертво: все убежали к мертвому Ивану Штыркину. Да вот и он, – он посмотрел на себя, – на нем серая рубаха, та самая, которую он сегодня надел… И он еще раз поглядел на дно оврага…
– А-а! – он захлебнулся криком и, выдирая из берега огромный, со светлыми, блестящими, как сталь, боками камень вскинул его над головой. «Это же не всерьез… это же ты не всерьез!.. – Но камень уже висел над ним, и он, метясь в Богданова и Ульку, представлял себе, как они сейчас с раздробленными черепами забьют ногами по траве. – Сволочи… около меня… на моей шее!»
И тут пришла нелепая мысль. Он вспомнил читанную когда-то давно, еще в детстве, книжку о том, как разъяренный муж, застав спящими свою жену с любовником, разбудил их и казнил: «Пусть видит, кто их пристукнул». Он поддался этой мысли и сделал уже шаг вперед, но вдруг понял, что он ничем не отличается от того разъяренного мужа, что вообще все это как-то глупо. Конечно, ему стало досадно: почему они молчком, таясь от него, всё это делают? Но и досада уже прошла.
«Зачем? Я же ее не «ублажаю», – припомнился ему ее упрек. – Содружество, – усмехнулся Кирилл и, еще раз пристально посмотрев на Богданова, на Ульку, отошел от оврага. – Пусть содружество. Но надо с ним поговорить… Так же нельзя… Я ее буду кормить, одевать, а Богданов пользоваться. – Он вновь обозлился и тут же круто обругал себя. – Фу, черт… мужик какой в тебе: «кормить, поить!» Точно она лошадь… Поговорить с ним, конечно, надо, иначе создадутся натянутые отношения… То-то он меня последнее время сторонился».
И Кириллу стало ясно, что они давно обманывали его – с того самого дня, как Улька перестала «приставать» к нему, а сегодня, красуясь перед зеркалом, она красовалась, конечно, перед Богдановым и, лаская Кирилла нарочито и излишне, говоря ему, что она его ни на кого не сменяет, – лгала.
«Сколько еще грязи и пошлости в человеке», – подумал он, входя в комнату Богданова, решив дождаться его здесь и поговорить с ним.
Кирилла удивили чистота и порядок. Стол накрыт скатертью, на окнах убрано: стопочками аккуратно лежат куски торфа, и даже стоят цветы. Кирилл не любил цветов, вернее – он не любил цветов, сорванных и в горшках, и когда Улька принесла две плошки с какими-то вонючими цветами, он сказал: «Убери, не то выкину овцам». Она убрала, и вот теперь эти цветы стоят на подоконнике в комнате у Богданова.
«Она прибрала… она и цветы поставила, – мелькнуло у него, и снова появилась обида на них, на обоих – Богданова и Ульку. – Улька о нем думала больше, чем обо мне… – Кирилл не докончил своей мысли, с полчаса сидел под окном, поджидая Богданова, затем подошел к столу, осмотрел его, порылся в книгах на полке. И вскоре он обратил внимание на завернутые в кошму, стоящие в углу удилища. – Улька и удить ему не дает… но почему они такие короткие?» – подумал он и потрогал их. Под кошмой было что-то твердое, гладкое и широкое. Он развернул сначала первую кошму, потом вторую. Под кошмами оказались не удилища, а два цинковых опрыскивателя.
– Стоп-стоп-стоп… – торопливо проговорил он. И вот перед ним – первое утро на «Брусках». Богданов сидит на берегу Волги и удит, затем они поднимаются в гору, и Богданов рассказывает о своем друге, который вез себе в совхоз жену… и «лошадиные зады с взъерошенными хвостами поднялись кверху и нырнули в воду, а за ними нырнули и сани вместе С его женой, дочкой и кучером… а он как-то выпрыгнул из саней, стоит на льду и держит в руках два опрыскивателя – длинные, цинковые…».
И Кириллу стало все ясно…
«А опрыскиватели хранит… на память. Вот он какой». Кирилл бережно завернул их в кошму, поставил в угол и вышел из комнаты.
Старый парк гудел приглушенно, точно разомлев от жары, и Кириллу показалось даже, что и ноздрястые дубы, и белобокие, будто улыбающиеся березы, и желтеющие, хрустящие под ногами травы – все подслушивают его, потешаясь над его горестями.
«Смахнуть! Все к чертовой матери!» – сказал он себе и забился в переплетенный, перевитый хмелем кустарник под обрывом. Но тут же снова почувствовал, что все в нем разрывается, что, как он ни успокаивает себя, как ни приводит на помощь свой рассудок, все-таки ему больно – и оттого, что Улька обманывала его, и оттого, что Штыркина смолотила машина, и оттого, что на «Брусках» ералаш.
Под обрывом купался Богданов. Он буйно отфыркивался, плескался, играя водой, – так мог бы купаться медведь. Затем начал прыгать, поблескивая на солнце обрюзглым телом.
– Как кот, – беззлобно произнес Кирилл и с завистью посмотрел, как Богданов, точно борец на сцене, размахивая локтями, держа кулаки на груди, вышел на берег и начал стряхивать с себя ладонями капли. – Наверное, еще не знает о Штыркине: медовый месяц проводит. Пойду и я… Пусть что будет… – выбрался из чащи.
Детский дом стоял на пригорке, около березовой рощи. От дома еще пахло сосновыми бревнами. В кругу детей на площадке сидела Стеша и, спустив косынку на плечи, вместе с ними пела:
Каравай, каравай,
Кого хочешь, выбирай.
Дети около нее были уже рослые, и малыши лежали под навесом, задрав ножонки.
Кирилл долго стоял около загородки, смотрел на детей, на Стешку и не решался подойти к ней.
– Дядя Киря! – закричала Аннушка.
«Судьба идти», – подумал он и вошел на площадку.
– Что?… – почему-то испуганно спросила Стеша. – Что случилось? Я одна здесь. Все убежали на Винную поляну.
– Вот видишь… я открыто к тебе, – несвязно начал Кирилл. – Открыто, прямо, что ль. Ну.
Она молчала, потом все больше бледнея, подняла на него глаза:
– Что? Уже забыл Машины колени?
Такими словами Стеша словно наотмашь ударила по лицу Кирилла: в нем все взорвалось, и он крупными шагами, почти не понимая, что делает, кинулся с площадки, не слыша, как вслед ему кричала Стеша.
У крыльца конторы стоял в упряжи рысак. В тарантасе сидел Захар Катаев. Он собирался ехать за доктором. Кирилл с разбега вскочил в тарантас, крикнул:
– Пошел! На село пошел, дядя Захар!
Кирилл и Захар Катаев скакали на рысаке по улицам Широкого Буерака, по улицам Алая, по полям, не разбирая дороги, Кирилл наяривал на гармошке, а Захар, подпевая ему пьяным голосом, иногда прерывал песню лепетом.
– Не загоним, Кирилл Сенафонтыч, рысака не загоним?
– Дуй, дядя Захар! Дуй! – кричал Кирилл и широко растягивал мехи гармони.
В коммуне же как будто ничего не случилось: там шла работа бригады работали на карьере, по выделке брусков из красного камня, на полях, готовясь собирать турнепс, на горе у Вонючего затона. Урчала молотилка на Винной поляне.
А к вечеру коммунары, кончавшие работу на торфянике, заметили, как с горы Балбашихи, поднимая столбы пыли, спускался по направлению к «Брускам» автомобиль.
– Кто же это может быть? – спросил Николай Пырякин, взбираясь на баржу, чтобы пристальнее рассмотреть тех, кто спускался с горы.
С горы спускался вовсе не автомобиль, а самый обыкновенный тарантас, только без задних колес, отчего он чиркал осью и поднимал пыль.
– Вот это да! – сказал Николай. – Кто-то и колеса-то пропил. Да это, никак, наши?… Наши и есть Рысак-то наш.
На поля коммуны ворвались Кирилл и Захар. И, так же наяривая на гармошке, распевая песенки, промчались к Сосновому оврагу и скрылись в Гремучем долу.
– Дедушка! Дедушка Артамон в нем проснулся, – оправдывался перед коммунарами Чижик. – Тот, бывало, как попадет ему под хвост, месяц – месяц глохтит. И этот. Связать его надо, буяна…
– Ничего. Мы вытряхнем из него дедушку Артамона. Да и сам он маненько протрясется, – ответил Николай Пырякин и направился в столовую.