Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Жа-арь плясовую! Жа-арь в мою голову! – крикнул он, стаскивая со стола скатерть.

– Батюшки! Обожрался, – зашептала Стеша. – Вот и с Яшей так… сойдутся и жрут.

…Дверь взвизгнула, вошел Яшка и, виляя меж гостей, точно боясь измазаться, подошел к Барме, что-то шепнул ему на ухо, и они оба вышли на волю.

Все остановились.

– Дела у них… государственные, – проговорил Шлёнка и вновь затянул песню.

Под песню Барма и Яшка, увязая в сугробах, спустились по круче на берег Волги.

– Вон, – зашептал Яшка, крепко вцепившись рукой в плечо Бармы. – Иди, а я тут подожду…

Барма выхватил наган.

– А-а-а, Илья Максимыч! – захрипел он. – Молись! Плакущев молчал, с великой тоской подумал:

«Да, убьют… Вот где конец-то…»

Бледный свет луны ложился мягко, трепетно на сугробы снега, точно боясь потревожить тишину зимы. Хотелось броситься в сугробы, закататься и крепко уснуть… И Стеша, глядя только в одну сторону, в сторону села, не замечая ухабов, скользила, как тень, по снежной равнине.

– Вырвать… вытравить, – шептала она. – Ах ты, жизнь… Пришел… пьяный, синий… вонючий… и ушел. А?

Она пересекла поле, улицу и на углу у избенки Епихи Чанцева остановилась.

В улице завыл одинокий пес Никиты Гурьянова, Цапай.

«Старый Цапай, и холодно ему», – подумала она.

За углом избы скрипнули полозья саней. Ровно кто толкнул Стешу, кинулась к двери… и, входя в избу, заметила – на рысаке едет отец, рядом с ним в санях сидят двое.

«Может, вернуться?» – И перед ней ярко вспыхнула картина: песчаная коса на Волге, солнце, они – Яшка и Стеша – нагие на безлюдье. – Ах, ты… Тятенька! – хотела она вскрикнуть.

Агафья потянула, втолкнула ее в избу.

– Чего долго? Вот здесь…

И Стешка, покорная, точно связанная овца, легла в темном углу перед Агафьей на разостланную дерюгу…

– А ты не возись. Греха как бы с тобой не нажить, – упрекнула бабушка, встряхивая локотками.

Белая ночь смотрела в окно.

По белому покрову полей, всхрапывая, бежал рысак.

Вбежав во двор, он остановился, заржал радостно и призывно, чуя близость конюшни.

Первым из саней выбрался Кирилл Ждаркин. Его волновало то, что завтра ему непременно доведется столкнуться с широковцами, с Зинкой, с Плакущевым… И еще больше его волновала мысль о Стеше. Всю дорогу, вслушиваясь в разговор между Сивашевым и Степаном, представляя себе полуразрушенный барский дом на «Брусках», разбросанный в беспорядке инвентарь, грязь, мусор, он невольно думал о Стеше.

«Вот сейчас и ее увижу… Спит только она, наверное…» – решил он и посмотрел кругом, удивляясь, что на «Брусках» стоят новые постройки.

Сивашев прочистил уши, засмеялся:

– Я вроде оглох: тишина тут какая.

Из квартиры Николая Пырякина вырвалась песня.

– Эх, поют! Так поздно – и поют…

Степан что-то промычал и забарабанил в бревенчатую стену. Песня оборвалась. Из дома, без шапки, в белом пиджаке, выбежал Шлёнка, а за ним Панов Давыдка.

– Что глотку дерете?

– Это ты, Степан Харитоныч? – виновато спросил Шлёнка. – А мы – октябрины, ну и затянулись…

– Степан? Вот те Степан! Иди выпрягай. Принарядился. Давыд, семена прочистили?

– Мешков нет, Степан Харитоныч, – заплетающимся языком проговорил Давыдка.

– Опять? Да вы что, едите, что ль, их?

– Ты что на меня-то? Что мне их, за пазуху, что ль, прятать? Ты вон со Шлёнки спрашивай. Он ведает ими.

Из-под кручи, с берега Волги понесся раздирающий зов:

– Ка-ара-ул… К-а-а-р-р…

И снова зазвенела бледная, морозная ночь.

– Что такое? Что? Эй, кто та-ам?

Через сугробы, вскидывая ноги, Степан метнулся к берегу. За ним кинулись Кирилл и Сивашев.

На берегу в тени возились трое…

На берегу в тени Яшка бил кулаком в большую голову Плакущева, звал Барму:

– Стреляй!.. Прикончь пса!

7

Барму взяли на берегу Волги. Яшку же долго искали по округе и только на восьмой день нашли его в Илим-го-роде. Он сидел около пивной, на тротуаре, наискось свеся ноги на мостовую, и, покачиваясь, скрежеща зубами, уставив посоловелые глаза в холодный асфальт, тянул, бессвязно и тупо:

– А-а-а. Я тебе должен? Я тебе должен?

На «Брусках» никто о нем не пожалел… Только Клуня, скрываясь по темным углам, тихо, придавленно выла… Выло и Широкое, далеко разнося весть об аресте… А когда Илья Гурьянов, Никита, Маркел Быков, Митька Спирин вернулись из суда и привезли весть о том, что Барма и Яшка за превышение власти, за избиение крестьян во время хлебозаготовок присуждены к высшей мере наказания – к расстрелу, широковцы охнули, попрятались по избам, точно этот приговор лег на них, и шепотом, сторонкой, передавали то, что было на суде.

Илья Максимович в это время лежал в передней комнате, растирал широкими ладонями поясницу, бока, голову. Услыхав о решении суда, он, несмотря на сильную боль во всем теле, выбрался на улицу и раздраженно заколотил в рамы окон.

– Приговор. Приговор надо писать – просить советскую власть помиловать. Смиловаться. Со всяким такое могет быть…

На Плакущева налетел Никита Гурьянов:

– Да ты что? Угорел, что ль? Помиловать? – и зашипел с хрипотой: – Бешеных собак надо колом по башке, а ты – помиловать!

– Глупой! Ой, глупой, – оборвал его Плакущев, морщась от боли. – Ты думаешь, так вот я бы за бешеную собаку и поднялся… Нет, сейчас лежать бы мне… А ты то пойми – сотрут ведь… За каждого по улице уничтожат… Это подумай…

– А-а-а…

– Вот те и «а-а»!

И Никита метнулся по порядку, сшибая по пути вороха пухлого снега, требуя от мужиков приговора… Мужики пятились, хмурились, но к вечеру, сбитые Плакущевым, Гурьяновым, Захаром Катаевым, дали свои подписи под прошением во ВЦИК.

В тот же вечер привезли из больницы Стешу. Вез ее Иван Штыркин. Старательно кутая шубой ее ноги, он без умолку говорил, посвистывал, запевал песенку, старался выкинуть какую-нибудь шутку, но у него выходило все нескладно, тупо.

– Скорее, Иван Петрович.

– Как ты сказала? Иван Петрович? Сроду меня никто так не звал. Раз только в милицию я по пьяному делу попал, так там милиционер, маленький такой, а усы саженные, после всего прочего и говорит: «Ну, Иван Петрович, иди-ка, садись вот сюда в кутузку»… Ты что, ты что опять сморщилась?… Аль плохо? Ну, пошел, пошел, буланый…

Стеша бледная, повялая, как ошпаренная ветка вишенника, – смотрела в одну сторонку, при встрече с коммунарами отворачивалась: боялась, как бы по глазам они не узнали, что было с ней в избе у старухи Чанцевой.

– Господи, – шептала она, чувствуя пустоту этого слова, и содрогалась, вспоминая разостланную дерюгу, длинные пальцы старухи, а в пальцах узкий отрезок от подошвы резиновой калоши, – Умереть бы уж… умереть, – она дрожала от стыда и тянулась к Аннушке: – Аннушка! Вот она, моя зацепочка…

Целуя Аннушку, она вспомнила Машу Сивашеву – Марию Сергеевну, как ее называли в больнице. В ту самую больницу, где лежала Стеша, Машу назначили врачом.

С первого дня она не понравилась Стеше. У нее шаг широкий, стриженая, курит тоненькие папироски, при разговоре втыкает руку в бок, как Митька Спирин.

«Мужичка! Вот егоза!» – подумала Стеша.

А в утро после операции, когда перед Стешей все потускнело и не было у нее сил подняться, подошла Мария Сергеевна, тихо сказала:

– Дурочка… Терпишь! Сказала бы давно. Давай вот я тебе помогу.

И потом она часто забегала в палату к Стеше, с порота улыбаясь:

– Ну, дурочка, как живем?

Стеша вспыхивала, свертывалась клубочком под одеялом, и казалось ей, что она такая же маленькая, как Аннушка, а Мария Сергеевна – большая, умная, решительная.

– Я к тебе приеду, приеду, дурочка, – говорила Мария Сергеевна, усаживая Стешу в сани. – Ты только нос не вешай, а про то забудь. Надо, милая моя, цену себе знать и не быть постельной принадлежностью.

87
{"b":"173816","o":1}