– Кого? – переспросила Феня, уже придя в себя и закрываясь занавеской.
– Давыда, отца! Ты разве не в девичьей спишь?
– Нет, – Феня игриво засмеялась. – Прогуляла долго, вот и не пошла туда.
– Жениха ищешь?
– Мой жених, не родясь, умер. – Феня опять засмеялась и скрылась за занавеской.
На крыльце появился встревоженный Давыдка.
– Ничего особенного, – успокоил его Кирилл. – А вот что: сними, пожалуйста, с резки торфа Ивана Штыркина и всю его партию… и поставь на молотилку. Пусть хлеб молотят. Там не побежишь и не отстанешь: машина – она приведет человека любого в норму.
– А ведь сорвем работы на карьере. За кем гнаться будут? – еще не понимая Кирилла, запротестовал Давыдка.
– Ничего, дядя Давыд. Хуже будет, ежели он подохнет на болоте. Уговори, пожалуйста, его, сделай это для меня.
– Хорошо, сделаю, – тихо проговорил Давыдка. – Сделаю. Только зачем это? Канитель одна.
Конечно, и Кирилл понимал, что это только канитель одна: снимут Ивана Штыркина, но ведь не снимут всего того, что заставляет гнаться за целкашом. Вместо Ивана Штыркина появится какой-нибудь другой Иван.
3
У конторы висел написанный вопреки решениям совета коммуны приказ:
ОТНЫНЕ ВСЕ РАБОТЫ В КОММУНЕ ПРОИЗВОДЯТСЯ НЕ БОЛЬШЕ ДЕСЯТИ ЧАСОВ В ДЕНЬ. НАЧИНАТЬ – В 6 ЧАСОВ. В 12 – ПЕРЕРЫВ НА ОБЕД, В 4 ЧАСА КОНЧАТЬ. ТЕХ, КТО НЕ ПОДЧИНИТСЯ ЭТОМУ ПРИКАЗУ, СНИМАТЬ С РАБОТЫ, ШТРАФОВАТЬ.
Председатель совета коммуны «Бруски».
Кирилл Ждаркин
Там, где нужно, ввести две смены.
Кирилл Ждаркин
Приказ был написан от руки, второпях, и не сразу дошел до сознания коммунаров. Только потом, когда Николай Пырякин растолковал его смысл, он поразил всех.
Первым восстал Иван Штыркин. Обиженный еще и тем, что его сняли с торфоразработки и поставили на молотьбу хлеба, он, сухой, вытянутый, с дрожащими руками, как у пропойцы, – подтягивая сползающие штаны, протестовал бессильным голосом:
– Никто воли не имеет праву командовать нами. Мы не овцы там и не зайцы. Хочу – работаю, хочу – лежу.
Откуда-то вылетел и завертелся около Чижик, вслед за ним высыпали, как тараканы от пара, его родственники, за ними побежали члены бывшей артели Захара Катаева… и в течение нескольких секунд двор коммуны заполнился толпой серых, изможденных людей.
– Смотри, смотри на лица. – Кирилл сдернул Богданова со стула и показал на толпу во дворе. – Разве ты не видишь – у каждого в глазах смерть… Смотри, все они похожи на стадо очумелых коров.
– А ты видел такое стадо? Безумствуешь! – крикнул, стараясь перебить гул толпы, Богданов. – При большой стройке есть всегда жертвы, а ты хочешь все строить беленькими ручками. Ты знаешь, когда брали Перекоп (ты там в это время был), сколько положили красноармейцев? Думаешь, так вот, попивая чаек, решились на такое дело?…
Слова Богданова на первое время как-то успокоили Кирилла. Они укрепили в нем мысль, что он стоит на верном пути и делает то, что приказала ему партия. Но в то же время он вовсе не хотел, чтобы все коммунары к зиме ползали на карачках, как Иван Штыркин.
– Этот Иван… если бы ты видел, как он поднимается по утрам. Жутко! Ведь это же урод. Пойми.
– Раскис, как девица на выданье?
– А ты видел девицу на выданье?
– Как и ты чумных коров. Ты вон слушай – шумят как.
Во дворе гоготала толпа. Этот гогот напоминал Кириллу сначала гусиный садок, где тысячи гусей, сидя партиями в клетках, беспрестанно гогочут, оглушая окрестности. Но через миг Кириллу вспомнилось другое – базарное торжище и самосуд над конокрадом.
Вот вскочил на бочку Яшка. Выкрикивает: «Всех коммунаров здесь хотят сделать послушными, как забитых жен!» – да, он так и выкрикнул: «как забитых жен», и еще добавил, что коммуну пришедшие со стороны люди превратили в имение помещика Кирилла Ждаркина.
Кирилл выбежал из конторы и, расталкивая локтями коммунаров, пробрался к бочке. Яшки «а бочке уже не было. Заметя Кирилла в дверях конторы, он спрыгнул и зарылся в толпе.
Кирилл стоял на бочке, и все перед ним молчали.
«Не сладишь… с ними сейчас не сладишь», – подумал он и перепугался этой мысли. «Чепуха!» – подбодрил он себя и крикнул:
– Будет так, как сказано в приказе. Вы можете меня переизбрать, выкинуть из коммуны, но пока я стою у руля коммуны, будет так, как сказано в приказе… В этом я даю голову на отсечение.
Кто-то проворчал:
– На кой она нам… дерьмо такое.
– А вот если у меня голова дерьмо, – подхватил Кирилл, радуясь уже тому, что кто-то прорвал молчание, – если она у меня дерьмо, тогда не держите меня… снимите. – Он был уверен – ни у кого не поднимется рука голосовать за снятие его – и напирал: – Если я не годен, вы должны немедленно же выкинуть меня из коммуны, предать суду. Нельзя допускать, чтобы вами управлял человек с дрянной, пустой головой… А я… вот такой человек… я не могу смотреть на то, когда коммунары, в погоне за целковым, заживо себя хоронят.
– Ты хоронишь, ты! – И Яшка потряс кулаком: – Ты сосешь из них кровь… Ты в грязь затоптал Степана Харитоныча. Это тебе даром не пройдет.
– Врешь! – перебил Кирилл и побледнел, видя, как Иван Штыркин сдернул приказ и, разорвав его в клочья, бросил над головами коммунаров…-
И Кирилл остался один.
Работы вновь закипели на торфянике, на поле, по выделке брусков из красного камня, на стройке беконного завода и двухэтажного дома, на закладке новой мощной мельницы, и даже Захар Катаев с еще большим рвением, думая угодить Кириллу, принялся за посев озимого клина. Все работали так же – с самого утра и до позднего вечера, до костров, затемно ужинали в столовой и, как мореные мухи, расползались по комнатам, по баракам, по шалашам.
Система, внедренная Кириллом во все уголки хозяйства, восстала против него же.
Он несколько дней не выходил из комнаты, мучаясь тем, что его оставили, обошли.
– Пускай проветрится… продует его маленько, – сказал Богданов при нем и даже засмеялся…
И это дразнило Кирилла, вздымало в нем обиду и на Богданова, и на Давыдку, и на Захара Катаева – на всех, с кем он работал все лето рука об руку… У него шумело в голове, он не спал ночей, а все, что делала, говорила Улька, – раздражало его, и сознавая, что в поступках Ульки ничего особенного нет, все-таки болезненно ворчал:
– Ох, дура ты такая… И дура же!
На третий день к нему приехала Маша Сивашева, и он обрадовался ее приезду, как мог бы обрадоваться человек, замерзающий в проруби, потерявший всякую надежду на спасение и вдруг увидевший перед собой людей, теплую печку, еду.
– Маша, Машенька! – Кирилл кинулся ей навстречу и, забыв о том, что он глава коммуны, сжал Машины плечи и, не отрываясь от ее теплых глаз, затряс ее. – Вот хорошо-то… вот хорошо-то!.. Ну, пойдем… Я не могу здесь больше…
– Стервюга!.. стервюга!.. А-а-а!.. – завизжала им вслед Улька и опустилась на крыльцо квартирки. – Увела… сука… Увела…
Они уже бежали за Вонючим затоном, спустились в Гремучий дол, когда Маша сказала:
– Ух… Шагаешь же ты… как верблюд.
– Да? – спросил он и задержался.
– Присядем… – она опустилась на желтоватую траву под кустом орешника. – Затравили тебя. И ты все-таки прав. Прав ты в том, что экономика обгоняет культурный рост человека и человек остается черным тараканом. Люди еще старые – паршивые. Но от этого не следует падать духом. Надо полюбить их – забитых, паршивых, дрянных… иначе не перестроишь их. А ты сорвался. Ты обозлился. Против кого? Ах, Кирилл, Кирилл! Если бы все они были настоящие коммунисты, то здесь делать нечего было бы: они и без тебя бы обошлись.
– Маша! Маша!.. – сказал Кирилл Ждаркин и, плача, уткнулся головой ей в колени.
– Ну вот… ну вот, чудачок какой… А еще член Всесоюзного Центрального Комитета. Нет, ты перестань… а то ведь и я… Перестань, говорю! – вскрикнула Маша и провела рукой по его голове от шеи к макушке.