По слухам, Яшка знал, что в Бирючиной ямине стоит отряд Карасюка.
«Стало быть, Ахметка туда меня и тянет… надо сбить его с дороги, завести в лес, а там – что будет. Двум смертям не бывать. На кулаки бы…»
Он оглянулся. Ахметка дремал. На колючем подбородке у него появилась зеленоватая слюна.
«Разобрало… Отец в самогонку куриного помету для крепости положил. Вот и разобрало».
Он тихо повернул лошадь и рубежом тронулся по направлению к Долинному долу. Несколько минут у него сильно колотилось сердце, ноги клещами врезались в бока Пегашки.
Впереди черным пятном из разлива вод выпятилась плотина. Яшка придержал Пегашку и вместе с Ахметкой въехал на изрезанную колеями плотину, затем круто повернулся и ураганом бросился на дремлющего Ахметку. Ахметка от неожиданности дрогнул и, падая вместе с Яшкой на плотину, ухватил рукой за винтовку. Яшка со всего размаху ударил кулаком по руке – винтовка отлетела в сторону.
Они долго, пыхтя; возились в грязи.
– Черт! Че-ерт! – иногда вырывалось у Яшки. – Черт!
– А-а-ай! Ву-у-й-й! – взвизгивал Ахметка.
Мазок грязи ударил Яшку в лицо. Яшка разом отпустил правую руку Ахметки. Ахметка пальцами вцепился в кадык Яшки, перекинул ногу ему на спину, крепко прижал к себе. Яшка напряг все силы. На лбу у него вздулись синие жилы, в животе поднялась тошнота. Плотина, лошади, кустарник качнулись, потом быстро завертелись, встали вверх ногами и задрожали вдалеке… Две алые струйки выступили на губе и потекли на грудь… Яшка рванул головой – пальцы Ахметки скользнули и вновь вцепились чуть пониже горла, сжимая ключицу. Яшка зарычал, собрал все силы – вскочил на ноги, поднимая с собой Ахметку.
Что-то булькнуло за плотиной, в бурлящей горловине пруда, а Яшка повалился у ног лошадей, зацарапал пальцами грязь. Затем глубоко вздохнул и в ожидании удара быстро вскочил на ноги.
Ахметки нигде не было.
«Должно быть… – разжимая кулаки, подумал Яшка, – должно быть… А-а-а, гололобый, уробел… сбежал…»
Покачиваясь, шагнул на середину плотины и уже обрадовался, что вот приведет домой не одну, а две лошади, – как под плотиной в водяном реве что-то заплескалось. Он отскочил от перил.
«Должно быть… Сом, должно, быть, попался. – Прислушался к плеску. – Сом и есть… зацепился за корягу или еще за что».
Глянул через перила – лицо передернулось: в горловине затворни, там, где с ревом вырывалась вода из пруда, – вверх подошвами, покачиваясь пузырями, торчала пара новых яловочных сапог, а чуть пониже колыхалась лысая голова Ахметки.
Звено третье
1
По склону Крапивного дола, по рытвинам овражков уже не булькали весенние потоки, не ревела в ледоходе Волга. Лоснясь сизым хребтом на солнце, она расхлестнулась вширь и залила берега и отмели. А в низине Крапивного дола сочными молодыми побегами распустился куст дикой малины. В малиннике малиновка свила с горсточку гнездышко. Самец сторожит малиновку: ероша шейку, он скачет с куста на куст и скоком пугает земляную мышь.
В улицах же Широкого Буерака ветер крутит сухой навоз и задирает соломенную крышу на избе Шлёнки. Иногда ветер рвет с нее солому и пучочками разбрасывает по берегу реки Алая, путает соломой ветви зеленого ветельника.
– Вот, проклит, – поднимаясь с берега Алая, ворчит Шлёнка. – Каждую весну вздернется – и всё тебе. Хоть святых выноси.
– А ты солому-то лутошками заложи, – советует из-под кручи Степан Огнев. – Вот она и окрепнет… А то литвенем прикрыл. Знамо, где ей держаться?
– Будет тебе! – огрызнулся Шлёнка. – Будет учить-то. Учены да переучены мы, слава тебе господи… И у меня сын был бы в Москве, – и я бы…
– Что сын? Сын мне крышу не кроет!
– Знам, крышу-то не кроет, да еще чего… Думаешь, люди не знают?…
– Берегись, Шлёнка! – понеслось из-под горы. – Не то язык-то прикусишь!.. Вставлю тебе перо в одно место, и полетишь.
– Не пугай! Пуганы мы, вот что, – еле слышно пробормотал Шлёнка и по глиняной тропочке пошел к своей избе.
А Степан Огнев Вынул из воды мокрые, скользкие лыки, перекинул через плечо и крикнул в заросли кустарника:
– Стеша! Я пойду, да и ты скорее…
– Кого это он?… Сережу, что ль?
– Да-а… Думает – другим кто-то все делает.
Одного хотел Шлёнка – хлеба… Об этом часто сны снились. То горы толстопузой пшеницы навалены у его избы, то прямо пирогами обложен весь двор. Да это все во сне… Во сне мало ли что можно увидеть. Сегодня ночью ему даже приснилось, что по какому-то неведомому распоряжению из Москвы – начальником над всем уездом назначили его, и он всю ночь грыз сахар с калачом. А утром Лукерья от печи прохрипела:
– Вася, сухари-то все.
– Эх, лучше бы и не просыпался… Спал бы да спал. Нашему брату только во сне и жить.
«Рыбки наловить хоть бы, – думает он, глядя на реку Алай, – да сети, проклит, попортились за зиму. Ведьма эта, – ругнул он свою жену, – не досмотрела. У Плакущева есть – слыхал… Разве у него взять? Ему все равно не до ловли – занемог беда как. Может, скоро помрет, тогда к нему на поминки. Вот где пожру».
Тут мысли у Шлёнки перескочили на Карасюка… С того дня, как Карасюк скрылся из Широкого Буерака, широковцы притихли, точно куры на нашесте в позднюю ночь, а Шлёнка все равно ждал – вот-вот кто-нибудь подойдет к его избе и позовет хлеб делить в общественном амбаре… Об этом иногда неожиданно и секретаря сельсовета Манафу спрашивал:
– Секлетарь, ты… слышь, хлеб нонче делить в амбаре?
А Манафа только посмеивался:
– Не есть тебе советский хлеб! – и настойчиво ухаживал за Лукерьей, на что Шлёнка даже ухом не вел.
В тоске по хлебу тянулись весенние дни… В тоске по хлебу с утра до позднего вечера крутился Шлёнка около своей избы, словно голодный мерин на привязи у столба; смотрел, как дырявит ветер соломенную крышу, как плещется рыбка в Алае. Ловил разные слухи, гонялся за ними, как борзой за зайцем, а когда в Широкое заявился Степан Огнев, да еще в шинели Карасюка, – с мечтой такой все было покончено.
– Убит, так пес с ним, – сказал Шлёнка Лукерье. – А вот хлеб-ат где?
2
На берегу Алая, изгибаясь, точно молодой вязок, с силой бьет Стешка вальком по холстяному белью. Шлепает, вскидывает, перекручивает винтом. Сочатся тонкие струйки, падают крупные капли и рябят синюю гладь реки. В ряби себя видит Стешка – большие, чуть зеленоватые, с мазками бровей колышутся глаза, длинная коса свалилась через плечо, таращатся из-под кофты груди. Левой рукой прикрывает их Стешка, а правой колотит вальком белье, напевая тихую, грустную песенку. За водой она теперь ходит на берег Алая. Верно, это подальше, чем до Шумкина родника, но у Стешки каждое утро болит нога. Случайно ногу на гвоздь наколола – по утрам ноет болячка, и Стешке трудно спускаться по круче Крапивного дола к Шумкину роднику. Пусть будет до берега Алая чуточку подальше, но тут не столь уж большая круча… Да еще и то – каждое утро здесь она, в зарослях ветельника, по пояс в» оде, видит Яшку. Он серпом режет для корзин молодые побеги ветельника, насвистывает песенку, а с появлением Стешки, повесив серп на плечо, громко приветствует:
– А-а-а-а, Стешка!.. Стешенька, здравствуй!
– Здравствуй, – отвечает Стешка. – Ишь тину какую поднял…
Задирая ребром ведра гладь реки, она черпает воду, подхватывает коромыслом ведра и, изгибаясь, поднимается в гору.
– День нонче славный! – кричит с пригорка.
– Славный нонче день, Стешенька!
– И скворцы, гляди, почернели.
– Почернели скворцы! – соглашается Яшка и выходит на берег. – А скворчихи уже в скворечницах сидят!
– Сидят, – Стешка звонко, радостно смеется, понимая на что намекает Яшка, и еще выше поднимается на бугор.
И всего-то несколько слов бросит Яшка, а нога уже не ноет и до дому кажется совсем близко – рукой по дать.
– Ты корзинку хотел сплести мне? – приостанавливаясь, говорит она.