И вдруг такое услышать от него!
Каждый ли из нас безгранично верил в технику? Трудно сказать. Мы никогда не говорили об этом между собой, потому что всем сердцем любили свое дело. Но кроме любви у нас был еще и долг. Мы знали: без боевой авиации нашей стране не обойтись. И кто-то должен был летать на перехватчиках. А если не захочу лететь я, не захочет другой, третий, четвертый, то кто же тогда? Вот почему мы в трудные минуты глушили в себе приступы страха и предстоящая опасность нам казалась меньше.
Как же Пахоров мог забыть о долге? И кто виноват в этом? Только ли он один?»
И мне снова вспомнились заметки Кобадзе о психологической подготовке летчика. Да не только в школе — и в полку этому не придавали должного значения. Наш Истомин меньше всего думал об этом. А зря. Как знать, не потому ли распустил себя Пахоров, что о крепости его духа заботились недостаточно? А ведь страх чаще посещает одиночек, людей, не связанных с другими людьми, оторванных от коллектива, предоставленных самим себе.
Раздеваясь, я думал, что надо будет тоже завести дневник. С завтрашнего же дня начну записывать, что произойдет со мной за день. Но тут же поймал себя на мысли, что вряд ли у меня получится дневник таким содержательным. «Ну и пусть, — успокоил я себя, — буду записывать замечания командиров и инструкторов, буду анализировать свои ошибки. Это поможет мне в работе».
— Ты с кем там разговаривал? — спросила Люся, когда я лег.
— Мы разбудили тебя? Прости. Это Лобанов приходил.
— Нет, я давно уже не сплю. Я все смотрела, как ты читал. Все смотрела. — Она вдруг уткнулась ко мне в плечо и заплакала.
— Ты чего это, дорогая? Ну успокойся.
— Я не могу. Ведь это могло случиться и с тобой.
— Ну вот еще!..
— Я так боюсь за тебя. Ты извини, пожалуйста. Я все думала сейчас, думала. Может, тебе поменять профессию? Ты ведь еще молодой и успел бы выучиться, на кого пожелаешь.
— Не говори глупостей.
— Я серьезно, — Люся приподнялась на локоть и-посмотрела мне в лицо. В ее глазах были решимость и отчаяние. — Я серьезно.
— Но ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю. Но я не могу не думать об этом, не могу. Я, наверно, сойду с ума. С той минуты, как мне стало известно о гибели Кобадзе, я все время, каждую секунду думаю о тебе. И во сне и наяву.
— У тебя просто обостренное восприятие. Это потому, что ты в положении. Это пройдет, вот увидишь.
— Нет, теперь это никогда не пройдет. Ты слышишь? Никогда.
— Ты в самом деле думаешь, что я могу бросить свою работу? И тебе все равно, как бы на это посмотрели мои и твои товарищи? Я тебя не понимаю.
— Но ведь я-то бросила. И все ради тебя.
— Ты подожди. Не надо сравнивать. Давай разберемся. Как бы ты посмотрела, если бы я убежал с фронта?
— Сейчас не война. Я допускаю, когда теряешь людей в войну, но в мирное время это невыносимо.
— Да, сейчас мир. И этот мир должен кто-то охранять. Мою попытку уйти расценили бы как дезертирство. Или ты хочешь, чтобы меня считали дезертиром?
Люся снова заплакала.
— Я хочу одного: чтобы ты был с нами. — Она посчитала, что я не понял ее, и добавила: — Со мной и с ребенком.
— Я и буду с вами, только с вами, — я обнял Люсю и стал целовать ее мокрое от слез лицо. — Ты можешь быть спокойна. Со мной никогда ничего не случится. Такие вещи случаются очень редко, во всяком случае, реже, чем автомобильные катастрофы.
Кое-как мне удалось ее уговорить, и она затихла, крепко прижавшись ко мне всем телом. А я заснул еще не скоро.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Полет на спарке подходил к концу. Сидевший во второй кабине майор Истомин (многим из нас присвоили звание к седьмому ноября) приказал мне идти на дальний маркерный радиопункт, установленный в нескольких километрах от аэродрома.
Я видел перед собой только шторку, которой Истомин закрыл меня после взлета, и приборы (часть из них не работала, так как майор, согласно заданию, отключил статическую проводку приемника воздушного давления).
Не изменяя режима работы двигателя и пилотируя самолет по авиагоризонту и другим дублирующим приборам, я шел на дальнюю приводную радиостанцию и думал о другом полете под колпаком, еще на штурмовике, когда во второй кабине сидел капитан Кобадзе. Тогда я очень боялся, что заблудился, и посмотрел в щелочку, где нахожусь, хотя этого и не должен был делать. Капитан раскусил мою хитрость, но тактично промолчал. Он умел понять состояние летчика и знал, когда и что можно и нельзя ему говорить.
Теперь на месте Кобадзе был Истомин, также видевший в полетах под колпаком основу для приобретения навыков в пилотировании самолета по приборам.
Но я был уже не новичком и знал, что сейчас главное — выдержать заданные режимы, а наблюдение за приборами вести по строгой системе, обегать их глазами в определенной последовательности.
Нет, мне не нужно было идти на хитрость.
Маневр для захода на посадку пришлось делать с отключенным авиагоризонтом. Определив «отказ» прибора, я начал пилотировать самолет по дублирующим пилотажно-навигационным приборам.
Не так-то просто было скоординировать свои движения по указателю поворота и скольжения, не так-то просто было выдержать заданный крен. И я еще не знал, как справился с этим делом. Истомин в полете молчал как рыба и без всякого предупреждения отключал то авиагоризонт, то статическую и динамическую проводку.
Во время снижения на посадочном курсе я старался не допускать доворотов и упреждений на снос, снижался, как у нас говорят, пассивным методом.
На безопасной высоте перевел самолет в горизонтальный полет и вышел на дальний привод.
За весь полет Истомин так и не сделал мне ни одного замечания, не подсказал ни одного действия, не брал штурвала в свои руки, чтобы показать, как исправить допущенную ошибку.
У меня были все основания считать, что я действовал правильно.
Как только мы прошли дальний привод, Истомин открыл шторку. Внизу виднелись знакомые ориентиры аэродрома. Я стал заходить на посадку. Сильный боковой ветер сносил самолет вправо.
Борьба со сносом — одна из трудных задач на посадке. Неужели здесь оплошаю? Чтобы сесть по центру полосы, я создал левый крен. Самолет начал разворачиваться, тогда я нажал на правую педаль, но теперь он мог свалиться вправо, а поэтому перед приземлением убрал ногу. Все это происходило очень быстро и со стороны, наверно, выглядело эффектно.
Самолет коснулся полосы двумя колесами — что, как говорится, и требовалось доказать.
Когда мы выбрались из кабины, я, страшно довольный собой, повернулся к Истомину и лихо щелкнул каблуками:
— Разрешите получить замечания.
Майор взглянул на меня так, словно до этого никогда не видел, и уже на ходу бросил как бы между прочим:
— Отлично слетали.
А ведь он никогда не пропускал случая, чтобы тут же, у самолета, провести предварительный короткий разбор полета.
Я схватил в охапку подвернувшегося под руки Абдурахмандинова и посадил на плоскость.
— Ты слышал? Отлично слетали. И разговор исчерпан. Теперь будем летать днем в облаках с выполнением захода и расчета на посадку в сложных метеоусловиях. — И я уже представил, как сегодня в моей летной книжке появится соответствующая запись.
— Поздравляю, — Шплинт снял варежку и протянул мне руку. — Я рад за вас. Посадка была генеральская. — Он все посадки летчиков (которые только и мог наблюдать с земли) делил по классам. Самой плохой посадкой у него была ефрейторская.
— А я за тебя рад. Ты неплохо заменяешь своего брата, — сказал я. — Что он пишет?
— Устроился на работу. Механиком на электростанцию.
— Значит, пригодилась военная-то специальность.
— Еще как!
— А не женился?
— Учиться поступил в вечернюю школу. Когда уж получит аттестат зрелости… — Абдурахмандинов улыбнулся и вдруг без всякой связи с предыдущим сообщил — А вот командир его, майор Сливко, вернулся.