Лобанов затянулся из трубки, потом передал ее Шатунову. Тот сделал несколько затяжек.
— Хочешь взять перочинный нож капитана? — спросил я его.
— Да, — Шатунов протянул мне трубку. Я тоже потянул из нее теплый пахучий дымок.
— Дайте и мне, — сказала Люся. Она сразу же закашлялась и сунула трубку новому владельцу.
Я отдал Шатунову нож, и они стали собираться.
— Теперь куда? — спросил я. Шатунов неопределенно мотнул головой.
Я знал, куда они забредут. Но не стал отговаривать. Может, после им будет легче.
Потом приходили другие товарищи и брали что-нибудь на память о капитане. Портсигар попросил командир полка, авторучку директор детского дома, часы я передал тоже ей с просьбой вручить их торжественно лучшему воспитаннику. Герасимов взял себе ружье, Семенихин альбом с фотокарточками.
Раздеваясь, Люся спросила, что я оставил себе.
— Гантели. И еще вот это, — я показал на сверток, лежавший на столе.
— Что это?
— Дневник капитана. Может, удастся опубликовать. Надо связаться с военным журналом.
Я включил настольную лампочку и открыл первую тетрадь. В ней говорилось о событиях, связанных с войной.
Написанное захватило меня.
Я никогда не думал, что капитан вел дневник. Он никому не говорил об этом. И как чудесно он излагал мысли и наблюдения!
Снова образ капитана вставал перед мысленным моим взором. В дневнике он не избегал и интимных сторон и писал о своей любви к штурману женского авиационного полка Рите Карповой и к жене инженера Одинцова Нонне Павловне. Житейские, бытовые описания часто мешались с техническими выкладками и раздумьями. Он подробно анализировал свои полеты в войну и в мирное время, делал интересные выводы и обобщения, может быть, задолго до того, как они появлялись в инструкциях по эксплуатации и технике пилотирования, в наставлениях по производству полетов.
Так, например, я узнал из дневника Кобадзе, что он первым в полку нашел, как бороться с взмываниями («козлами») самолетов при посадке, приводившими нередко к авариям и даже катастрофам.
«Как жалко, — писал он в другом месте, — что военные школы не занимаются вопросами психологии. А между тем главное в успешном полете — психологическая подготовка летчика. Такие вещи должны быть известны каждому инструктору».
И дальше он говорил о борьбе с собственным «я», о войне с самим собой.
Почти для каждого из летчиков он нашел место в своем дневнике. Об одних говорил вскользь, о других специально. Кое-что я нашел и о себе.
Некоторые из его замечаний были лестными, мне захотелось прочитать их Люсе, но она, вконец измученная передрягами этого тяжелого дня, спала, как всегда, свернувшись клубком, словно иззябший ребенок.
Многие страницы были посвящены будущему авиации. Он хотел остаться летчиком-перехватчиком, но вкладывал в это слово совсем иной смысл.
Интересные мысли высказывал он о скорости реакции человека, о том, что новая техника требует от летчика быстрых восприятий и точных ответных действий, настолько быстрых, что нервные клетки человека уже не способны служить.
Кобадзе подсчитал: современный истребитель пролетает около пятисот метров в секунду. Время, необходимое на прохождение нервного возбуждения, возникшего в сетчатке глаза, до двигательной клетки мозга и оттуда к мышцам, достигает 0,2 секунды. 0,2 секунды проходит с того времени, как летчик-перехватчик увидит цель, и до того, как откроет по ней огонь. За это время противник может пройти сто метров. Но эти расчеты были сделаны капитаном при идеальных условиях, когда перехватчик или цель не двигаются, когда не нужно думать, — таких условий в воздухе не бывает.
И дальше пошли новые расчеты, когда перехватчик и цель двигаются в различных направлениях, на попутно-параллельных и на попутно-пересекающихся курсах, под различными углами друг к другу, когда нужно решать в воздухе какие-то задачи. Среди этих расчетов были и приемлемые для нас, летчиков-перехватчиков.
«Таким образом, не все потеряно, — писал он, — надо только тренироваться упорно, изо дня в день. Надо вырабатывать в себе мгновенную реакцию».
Кобадзе приводил целый комплекс им самим изобретенных упражнений для тренировки быстроты восприятий, для ускорения времени реакции, для выработки условных рефлексов.
Здесь же капитан говорил о значении для летчика тренажей в кабине самолета.
У него было железное правило заниматься с арматурой по два часа ежедневно. Иногда Кобадзе просил меня завязать ему глаза и проследить с секундомером в руках, как быстро он будет находить в кабине нужные тумблеры, кнопки, переключатели и другие органы управления.
— Научно доказано, — сказал он мне однажды, — чтобы наступил условный рефлекс, нужно одно и то же движение повторить не меньше трехсот раз.
Про Кобадзе говорили: капитану ужасно везет. Он лукаво улыбался на это и разводил руками: «Я родился под счастливой звездой». И мало кто знал, во что обходилась ему эта «счастливая звезда».
Было за полночь, когда ко мне постучали в окно. Я накинул на плечи кожанку и вышел на улицу.
— А я вижу, у тебя огонь, дай, думаю, зайду, — сказал, вынырнув из сырой темноты, Лобанов. Он был возбужден. — Ты знаешь, сейчас Мишка чуть не изуродовал Пахорова.
— Шатунов?
— Ну да.
Я ничего не понимал. Шатунов считался спокойным и миролюбивым парнем.
— Что у вас произошло? И где?
— Подожди, закурю. — Лобанов достал трубку капитана и долго чиркал отсыревшими спичками. — Понимаешь, мы сидели в чайной и тихонько давили пузырек за упокой души капитана. Потом он подсел. Мы и ему поднесли. Ну у парня и развязался язык. Начал разводить мелкую философию на глубоких местах. Ему, видишь ли, надоело жить под дамокловым мечом. Сейчас, говорит, не война и девиз «Сегодня пан, а завтра пропал» не подходит ему. Я, говорит, не хочу умирать. Как он это сказал, Шатунов встал, и я сразу увидел, что он сейчас ударит Пахорова. И Пахоров это увидел, но продолжал сидеть. А после удара загремел на пол, как вязанка с дровами. И уже не встал. Пришлось вызывать машину. Отвезли домой. Его жена побежала жаловаться. А ведь она больше всех виновата. Отравила Пахорову всю психику… И чтобы я женился!..
Рассказ Лобанова ошеломил меня.
— Но ведь Пахоров такой здоровяк! И, кажется, боксер. Непонятно. А где Михаил?
— Пошел к командиру полка. — Лобанов курил короткими нервными затяжками. — «Виноват, говорит, можете наказывать». — «Идите домой и проспитесь, — ответил ему командир. — А завтра подумаем, как с вами поступить».
— Что же теперь будет?
— А кто знает, — Лобанов выругался. — «Губа» нам обеспечена, вместе пили. Но это беда терпимая. Вот если отстранят от полетов… — Он чертыхнулся. — И надо было подвернуться этому… — Лобанов снова выругался.
— Да ведь и на Михаила нельзя было подумать. Вот тебе и «бог спокойствия».
— А ты думаешь, он вышел из себя? Нисколько. Он действовал удивительно хладнокровно, как боец на арене. Это-то и поразительно.
— И все-таки он зря связывался.
— Я бы тоже не стал рук марать, — ответил Лобанов. — Так я и Мишке сказал. А он сказал, что «рожденный ползать — летать не может». А потом замкнулся сразу на все свои замки — и баста. Тут в него хоть бронебойными стреляй — не откликнется. Что у него на уме, поди узнай.
Выкурив трубку до конца, Лобанов выбил ее о ноготь (точно так же делал и Кобадзе) и подал мне руку:
— До завтра.
Я вернулся в комнату.
Рассказ Лобанова не выходил из головы.
«Как же так? — думал я. — Мы все вместе мечтали об авиации, вместе учились в летном училище, летали на «илах», потом осваивали реактивные машины. Порой было очень трудно и Пахорову и мне. Но мы не сдавались и шли вперед, мы вместе сидели на комсомольских собраниях, вместе тянули руки, голосуя за какие-то нужные и полезные предложения товарищей, и сами выдвигали такие предложения. Нас обоих иногда хвалили, иногда ругали. Нет, Пахорова, пожалуй, хвалили чаще — он очень метко стрелял по наземным и воздушным целям.