Получавшиеся в сумме цифры я называл писарю, он аккуратно вставлял их в графы, а потом раскрашивал в разные цвета. Работа двигалась медленно и была не из приятных.
«Да, майора Сливко можно понять, — думал я. — Здесь белугой взвоешь».
— Часам к трем утра управимся? — спросил я у писаря.
— Вряд ли при таких темпах.
Время от времени мы делали перерывы, и я разговаривал с писарем.
Он, как и все писари, считал себя на особенном положении и знал о нашем брате офицере больше, чем остальные солдаты, неоднократно бывал свидетелем наших промахов на занятиях.
— Как думаешь, кто будет впереди по показателям, Пахоров или Приходько? — Меня в первую очередь интересовали свои ведомые.
— Пахоров, факт. Грамотный летчик, думающий. Смотрите, как он на занятиях рубит.
В один из перерывов, когда мы почти все уже закончили, — было около четырех утра — в класс неожиданно пришел Истомин. Несколько минут комэск молча изучал график. Широкое лицо его с резкими морщинами на безукоризненно выбритых щеках было обеспокоенным и строгим.
«Сейчас спросит о Сливко. Что же ответить?» — сердце громко стучало. Но капитан пока ни о чем не спрашивал. Ему зачем-то нужны были отдельные цифры. Вот он записал в блокнот, кто больше всего налетал, кто меньше всего. А нас с писарем как будто и не существовало.
«Прикидывает, какая эскадрилья выиграла соревнование, — подумал я. — Неуспевающих у нас нет, но и отличников немного. Он не очень-то обращал внимание на тех, кто летал успешно».
Потом Истомин так же молча повернулся и вышел. У двери сказал, не оборачиваясь:
— Лейтенант Простин, можно на минутку?
Мы переглянулись с писарем. На губах у него снова мелькнула всепонимающая усмешечка.
Я вышел за Истоминым на улицу.
Еще не светало, но восток уже чуть-чуть засерел, а у самого горизонта виднелась розовая ниточка.
Истомин достал папиросу.
— Почему вы не передали Сливко моего приказания и не доложили, что майор не сможет работать?
«Неужели он все знает? Наверно, он был у него. Но что мне сказать?»
— Решил, не стоит вас тревожить по такому делу. Решил сделать эту работу сам.
— Меня не интересует ваше решение. Я спрашиваю, почему не поставили меня в известность?
— Я хотел это сделать позднее.
— Ну хорошо, а что с майором?
— Болен.
— Что у него, температура, насморк?
— Этого я не знаю.
— Нет, вы всё знаете. А теперь и я знаю. Но вы представляете, что мне пришлось пережить несколько минут назад? Я готовился к докладу. Мне потребовались цифры. Придется, думаю, сходить к Сливко, пока он не заснул. А его хозяйка вдруг сказала, что Сливко с вечера спит непробудным сном. Я чуть не рехнулся. Побежал сюда и только теперь обо всем догадался. Он пьян?
— Н-не знаю… Н-не знаю… — Я не давал отчета своим словам.
— Нет, вы знаете, лейтенант Простин. А вот, что говорите сейчас, не думаете. Покрывая Сливко, вы тем самым толкаете его в пропасть.
Капитан говорил со мной ровно и спокойно, он вообще редко повышал голос и ругался, как это делал комэск первой эскадрильи, но от этого никому легче не было. Уж лучше бы капитан накричал на меня, тогда хоть его можно было бы в чем-то упрекнуть, обозлиться на него. А тут я увидел, что кругом виноват, и хотелось провалиться от стыда сквозь землю.
— Ладно, к этому разговору не будем возвращаться. Пойдемте доканчивать график. — В голосе Истомина я уловил более теплые нотки. Захотелось как-то отблагодарить его за этот разговор — ведь он и обо мне заботился.
— Простите, товарищ капитан. Этого не повторится. Я буду говорить и делать только правду.
Истомин бросил окурок и посмотрел мне в лицо.
— «Делать правду…» Это вы правильно сказали. Я верю вам, товарищ лейтенант. Да, правду надо делать.
ДЛЯ НИХ СЛУЖБА КОНЧЕНА
В тот день я был дежурным по части. Это было одно из самых хлопотливых дежурств в моей жизни. Поминутно приходилось решать какие-то вопросы, с кем-то созваниваться, просить, приказывать и самому выполнять десятки всяких приказаний. А виной всему — демобилизация старшего возраста срочной службы.
Впервые о демобилизации солдаты и сержанты узнали несколько дней назад в столовой от диктора, передававшего утренние последние известия. Я был там в это время и видел: никто не остался безучастным к указу о демобилизации. Лица старослужащих в одно мгновение приняли новое, не передаваемое словами выражение. На них были одновременно и радость и грусть, и растерянность и решимость, и озабоченность и безмятежность, и десятки других самых разнообразных чувств.
Вспыхивали и гасли под суровыми взглядами старшин и снова вспыхивали разговоры за столами.
Опорожненная алюминиевая миска в руках у Брякина тотчас же превратилась в музыкальный инструмент, и по залу разлетелась разухабистая дробь. В другом месте ему ответили звоном стаканов. Старшинам эскадрилий пришлось оторваться от своих тарелок и встать, а Ралдугин прошел в другой конец зала, где сидел Брякин. Судя по всему, у него не было желания проявлять власть, он только нахмурил брови и погрозил пальцем.
— Чего вы-то разошлись? Вам еще далеко.
— Один год два месяца семнадцать дней, — отчеканил Брякин, вскочив с места и вытянув по швам руки. И все засмеялись. Ралдугин тоже засмеялся.
— Застегните пуговички и вытащите из-за пояса пилотку, — сказал он. — Что за дурацкая привычка! Вы же не дровосек, а воин.
— За столом я хлебосек.
И опять все засмеялись.
В тот же день в военторговском магазине исчезли чемоданы, а Абдурахмандинов купил даже шевиотовый костюмчик. Теперь старослужащие держались не то чтобы особнячком, но как-то не растворялись в общей массе. Переполненные благодушием, они учили тех, кто должен был встать на их место, как действовать в той или другой обстановке.
Лерман тоже уходил в запас. Всегда энергичный и деятельный, он вдруг присмирел, притих.
— Ты чего как в воду опущенный? — спросил я его на аэродроме.
Лерман посмотрел на меня внимательно и опустил черные и блестящие, как маслины, глаза, видимо раздумывал, что мне сказать.
— Как вам объяснить? Понимаете, я, говоря откровенно, боюсь «гражданки». Да нет, боюсь — не то слово и не в этом дело. Я люблю авиацию, понимаете, люблю. Без неба я как моряк без моря, как птица без крыльев. Авиатор — это звучит гордо! Понимаете, гордо!
Но тут надо принять во внимание, что Лерман не был офицером. А солдат, отслужив положенное, обычно с легкой душой уходил в запас. На «гражданке» его ждала интересная, полнокровная жизнь.
Почему же Лерман боялся этого?
Лерман прочитал мои мысли. Он умел узнавать, что думают другие.
— Мне нравится армейская жизнь, — сказал он. — Она как хорошо смазанная машина: крутится — и все. И ты чувствуешь себя нужным винтиком в этой машине. — (Ох уж эти сравнения! Лерман питал к ним пристрастие.) — Мне нравится армейский порядок.
— А дело, дело, которому ты служишь, тебе нравится?
— Это, конечно, главное, — ухватился он за мои слова.
Мы оба помолчали немного, потом я сказал:
— Послушай, а что, если тебе остаться на сверхсрочную? В ТЭЧ о тебе отзываются как о хорошем специалисте.
Черные маслянистые глаза Лермана заблестели по-новому, — вероятно, он об этом думал, а теперь в моем лице нашел единомышленника.
— Не знаю, право…
— А чего знать тебе нужно?
— Как к этому отнесется руководство. В стране из года в год сокращаются вооруженные силы, а я буду…
— Сокращаются, правильно. Но мы от этого не должны становиться слабее. Старослужащие — первая опора.
Сержант кивнул:
— У меня, признаться, и девушка здесь работает.
«Вот как! Никогда бы не подумал, что у Лермана может быть девушка. Интересно бы на нее посмотреть. Наверное, какой-нибудь «синий чулок».
— Ладно, пиши рапорт, — сказал я. — Вместе сходим к Одинцову.
Инженер принял нас у себя в кабинете. Разговор был коротким. Одинцов вообще не мог терпеть длинных разговоров.