Человеку в его возрасте стыдно быть таким боязливым! Однако что поделаешь, если на руках у Твида все козыри? Мотли не любил, когда его топтали ногами. «Прыгай!» — прикажет ему Твид, а он покорно спросит: «Высоко?» Он давно собирался написать пьесу — вот только никак не хватало времени — о том, что бизнес не позволяет человеку перестать быть ребенком. Бизнесмен постоянно испытывает на себе чье-то давление, мирится с чужой злокозненностью. Двадцать тысяч добрых родителей не в силах уберечь своего наследника от плохой работы, единственное, что они могут сделать, это воспитать его сильным, чтобы он на нее и не претендовал. К черту детство! Но тому, кто зарабатывает на хлеб тяжким трудом, платят именно за то, что он откладывает наступление зрелости.
Твид не уступит и пяди, не спустив с человека три шкуры. «Я восхищаюсь Лютером, — сказал ему как-то раз меркантильный Твид. — Его гениальность состояла в том, что он умел пристроить свой товар». Как прикажете бороться с таким типом? Он внушал Зигги ужас. Однако Зигги понимал, что должен держаться. Он был слишком опытен, чтобы позволить обращаться с собой, как с ребенком. Какой прок в ролях любовника, мужа, отца, кормильца семьи, если ему приходится дни напролет уступать чужому давлению? Он, Зигги Мотли, в неменьшей степени, чем Исаак Ньютон, владел собственной Вселенной, открывавшей ему свои тайны. К несчастью, слишком хорошо знал, что это за тайны. Ньютон возвышал человека, формулируя первейшие законы, управляющие Вселенной, а открытия из области человеческой природы, которые делал Зигги, навевали печаль. Он часто спрашивал себя: какой толк в опыте, если в конце концов ощущаешь себя еще более жалким? Разумеется, жалкое состояние — одно из слагаемых успеха. Весь фокус в том, чтобы не уснуть униженным. Лицемерная униженность — вот главный залог успеха.
Зигги угнетала мысль, что наступит момент, когда ему придется отступиться от сделки, которой, он добивался всю жизнь. Если Твид топнет ногой, он без колебаний отойдет в сторону. Но ведь уйти в сторону равноценно самоубийству. Так он поставит крест на всей своей взрослой жизни, погнавшись за зрелостью. Приходилось выбирать: либо оставаться ребенком и вкушать успех, либо все-таки созреть и покончить с собой. «Самоубийство!» — твердо сказал он про себя, и этот благородный выбор отозвался страшной болью в животе. «Детство!» — поправился он, ибо непоколебимо верил в нутряную истину. Однако боль не прошла, хотя он изъявил готовность променять благородство на малодушие.
Он был готов придушить негодника Барни. Если бы тот не оплошал с Селестой, все получилось бы по-другому. Звонок Стью в середине ночи мог предвещать только хорошие новости. Когда он прощался с Барни и Селестой, они льнули друг к дружке, как новенькие доллары. А потом Барни оказался растяпой. Таксист доложил, что отвез ее домой одну. Зигги собирался звонить мерзавцу Барни и потребовать объяснений. Однако потом решил обождать и позвонить с утра, когда все равно нечем будет заняться. Сейчас же его ждали дела: душ, бритье, кофе, тост, еще кофе. Лучше позвонить Барни на полный желудок. Что там у него стряслось? С Селестой за пазухой он бы справился с Твидом. Теперь он решил, что будет тверд независимо ни от чего. Впрочем, Твид — монолит реальности, он не ведет переговоров по поводу воздушных замков.
— Зиг, — окликнула его с кровати жена, — ложись спать. И так ведь лег поздно ночью. Зачем ты встал? Еще не рассвело?
— Я приму холодный душ и приду в себя. Утром у меня переговоры с Гар-лан-дом Тви-дом. — Говоря с женой о своей работе, он всегда произносил ключевые слова по слогам, потому что она ненавидела его профессию и вечно находила предлоги, чтобы задавать дурацкие вопросы. Ее вопросы свидетельствовали о том, что его ответы ей не интересны. Вскоре она забывала все услышанное. Зато своей дырявой памятью пользовалась, как оружием. Он не мог рискнуть и сказать просто: «Я ходил вечером на Этель Мерман», потому что она обязательно переспрашивала прокурорским тоном: «На кого?», хотя не хуже его знала, кто такая Этель Мерман. Поэтому ему приходилось говорить: «Вечером я слушал Э-тель Мер-ман. Ну, ты знаешь, певицу-брюнетку — ты еще утверждала, что она крашеная, — та, которая исполняла партию Энни Окли в «Энни, бери револьвер». Помнишь, когда мы слушали ее три года назад — это было двадцать второго ноября, твоя сестра в тот день как раз отправилась на Бермуды, — мы сидели в проходе, это Джоко нас так посадил, и Э-тель Мер-ман так здорово пела, что ты даже аплодировала». Если жена не отвечала, он не обижался. Наоборот, считал достижением, когда топил ее в потоке информации и препятствовал приступам сварливости.
Из этой душной обстановки он каждое утро убегал зарабатывать на жизнь. Однако твердо верил, что обязан своими успехами жене. Благодаря тому, что она не давала ему спуску, он одерживал победы над конкурентами. Угнетало его то, что жены конкурентов были еще хуже. Они ели мужей поедом. Иногда он подумывал, не завести ли любовницу, но перед глазами стоял дурной пример — Додж. Эротика лезла из всех щелей, однако оставалась лишь средством избежать скуки. Додж был еще менее счастлив, чем он. Преградой сексу была работа. Когда зазывала треплется о валовом национальном продукте, ему не до собственной плачевной жизни. Куда он девает одиноких и увечных? Почему забывает про несчастных детей?
Холодный душ не помог. Кофе еще больше взвинтил нервы.
Зигги выбрал три здоровенных яйца и отрезал шесть кусков хлеба для тостов. Яйца нырнули в кипяток. Он откромсал несколько ломтей бекона и разместил их на старой сковороде. Бекон зашипел, яйца сварились, тостер запикал. Мотли воодушевился, выключил тостер, очистил яйца, снял с огня сковороду с беконом. Взяв по огромному сандвичу в каждую лапу, он стал откусывать от них по очереди, заливая сухомятку яичным желтком.
Сидя с набитым ртом, он наслаждался вкусом еды. Еще один укус — и в руке остался лишь маленький кусочек, с которым он мигом расправился. Очередь третьего сандвича настала после того, как он влил в себя чашку кофе.
Успокоившись, он спросил себя: чего ты хочешь, Зигги Мотли? Вопрос вызвал у него улыбку. Это напоминание о незапамятных временах, когда Зигги был не в ладах с собой. Ему нравился звук внутреннего голоса, особенно когда тому было, что сказать. Он почему-то вспомнил свою любимую оду Китса:
О, мне бы сок лозы, что свеж и пьян
От вековой прохлады подземелья —
В нем слышен привкус Флоры и полян,
И плясок загорелого веселья!
О, мне бы кубок, льющий теплый юг,
Зардевшуюся влагу Иппокрены
С мигающею пеной у краев!
О, губы с пурпуром вокруг!
Отпить, чтобы наш мир оставить тленный,
С тобой истаять в полутьме лесов.
С тобой растаять, унестись, забыть
Все, что неведомо в тиши лесной:
Усталость, жар, заботу — то, чем жить
Должны мы здесь, где тщетен стон пустой,
Где немощь чахлая подстерегает нас,
Где привиденьем юность умирает,
Где те, кто мыслят, те бежать не смеют…
А завтра очи Красоты тускнеют [1].
Стихотворение оборвалось у него внутри безмолвным воплем. К чему вопить без толку? Жена права; у него мерзкая работа, мотающая ему нервы. Но если бы он сказал ей, что возвращается к поэзии, она бы и подавно решила, что он свихнулся. Кто станет тогда кормить детей? Как растить детей, занимаясь творчеством? Нет, от добра добра не ищут.