— Нет. Я уже сказал, нас не интересовали его радикальные идеи, и мы постарались быстрее закончить ужин.
— Вы можете сказать, что он представлял собой как коллега по работе?
— У меня сложилось впечатление, что, в сущности, он был компетентным и умелым исследователем, однако не разбиравшимся досконально в методологических тонкостях и не очень начитанным в своей области в силу того, что новшества медленно доходят до России.
— Он хорошо говорил по-французски?
Рот улыбается.
— Гораздо лучше, чем вы, мадемуазель, и я. Принять за парижанина его нельзя было, но, как многие образованные русские, он говорит на литературном французском языке с не большим акцентом, чем провинциалы.
— А с каким акцентом говорите вы, позвольте вас спросить? — интересуется Жюль.
— С эльзасским.
— Мне повезло, что у меня такой ассистент, — говорит доктор Пастер. — Его звал к себе в Берлин Кох, но его эльзасская душа тяготеет к Франции, а не Пруссии.
— Когда вы последний раз видели Нурепа? — спрашиваю я.
Рот с досадой вскидывает руки:
— Мадемуазель, я же говорил: в тот вечер в «Ша нуар».
— Еще кто-нибудь из сотрудников института работал с ним? Кто мог знать больше о нем?
— Только я.
— И тот другой, что на картине, — поправляет Рота Пастер. Тень пробегает по его лицу. — Но он не сможет помочь вам. Это Рене Груссе, молодой человек, который умер от лихорадки. Тогда он был студентом-практикантом, а не штатным сотрудником.
Гнетущая тишина повисает в воздухе. Я, как всегда, нарушаю ее:
— В какой области работал Нуреп?
— В области взрывчатых веществ, — отвечает на мой вопрос Жюль. — Химическое оружие, насколько я знаю Артигаса. Этот дьявол пытается создать какое-то чудовищное оружие, которое сделает войну ужаснее, чем она есть. Он считает жизни на деньги, что может заработать, уничтожая эти жизни.
Выражение на лицах Пастера и Рота подтверждает слова Жюля.
Меня же удивляет его тон. В его голосе слышится гнев. Не тот, что вызывает абстрактная несправедливость, а гнев сугубо личный и неистовый.
49
Для сохранности мы оставили картину Тулуза в институте, потому что Жюль договорился, что мы встретимся с его приятелем журналистом в кафе, а потом пойдем в «Прокоп», где нас будет ждать Оскар.
— Орильян Шолл — мой старый друг, — говорит Жюль, когда мы в фиакре едем в «Кафе де ля Пэ», что напротив Оперы. — Он один из немногих журналистов, чья шпага сильнее его пера. Как и его дуэльный пистолет. Время от времени он дерется на дуэли, чтобы защитить свои статьи, а для завсегдатая кафе, каковым он и является, дуэль — необходимое средство самообороны против ревнивых мужей.
Я меняю тему разговора, поскольку меня мучает другой вопрос.
— Меня не удовлетворил разговор с Пастером и Ротом. Не кажется ли вам странным, что сотрудник института, работавший с этим Нурепом, умер от лихорадки? Как все это вяжется, я хочу сказать? А Рот… он озадачил меня. Что-то здесь не так. Я чувствую это, и это гнетет меня. Мне не понравилось, когда он отказался рассказать нам, что затевали Нуреп и его босс. Не кажется ли вам, что весь разговор — как бы это сказать — пшик?
— Я не знаю, что вы имеете в виду под словом «пшик», но разговор определенно вызывает чувство неудовлетворения. Согласен, Рот не совсем конкретно высказывался о Нурепе, но, может быть, о нем действительно нечего сказать. Но что касается Артигаса, то Рот и Пастер правы — дело секретное. Очевидно, Пастеру было тяжело и не очень хотелось вдаваться в подробности о смерти своего сотрудника. — Жюль делает паузу и смотрит на меня. — По крайней мере мы можем констатировать, что Нуреп — тот самый человек, которого разыскивал царский агент.
— Вы уверены? Только потому что Перун и Нуреп русские? О, Бог мой! Это же одно и то же имя, только написанное наоборот.
— Да, ваш царский агент был прав — анархист Перун в Париже. Но является ли он вашим убийцей, пока неясно.
Когда мы подъезжаем к кафе, меня начинает беспокоить еще один вопрос: нужно ли сообщать журналисту, другу Жюля, информацию о моем убийце. Если он напишет об этом, я останусь с носом после проделанной большой работы.
— Я немного сомневаюсь, стоит ли посвящать во все дела вашего журналиста. Если эта история преждевременно станет достоянием гласности, убийца скроется из города и начнет совершать преступления где-нибудь еще. — Превосходно! Иногда я даже восхищаюсь собой. — Я впервые чувствую, что все ближе подбираюсь к нему, что вот-вот поймаю его, и ничто не помешает мне, и… — Я чуть было не сказала: «никто не опередит меня со статьей».
— Не беспокойтесь, эта история с убийцей его не заинтересует. Тем не менее вы, вероятно, правы — не стоит раскрывать все карты. Я не стану лгать ему. Мы можем просто сказать ему часть правды. Вам не о чем беспокоиться.
Он продолжает, прежде чем я успеваю возразить.
— Мы скажем ему, что вы разыскиваете человека, подозреваемого в совершении убийства, анархиста, устроившего взрыв в Америке, в результате которого погибла ваша сестра. И что вы подозреваете человека, русского, ранее работавшего на Артигаса, а сейчас находящегося здесь, в Париже. Такая приблизительная версия вас устроит?
— Да, и для большей достоверности мы можем сказать ему, что анархист причастен к инциденту в Чикаго на площади Хеймаркет. В Америке этот теракт вызывает еще много кривотолков, но для французов он не будет представлять большого интереса.
— Прекрасно. — Он сбрасываете себя мрачную сдержанность и улыбается мне. — Я удивляюсь вашей способности лгать в любую минуту и по любому поводу.
Я делаю реверанс, насколько это мне удается в сидячем положении.
— Благодарю вас, мсье Верн. Это поистине впечатляющий комплимент от человека, потрясшего мир своими произведениями в жанре фантастики. Вы говорите, что Шолл вынужден защищать свои статьи на дуэлях. Но разве нет закона, защищающего свободу прессы?
— Конечно, есть, но честь мужчины возвышается над законом. Если мужчину оскорбляют или ему бросают вызов, он должен защищать свою честь на дуэли или прятаться от стыда. Впрочем, женщине это трудно понять.
— Разумеется, мы, бедные, отсталые женщины, ничего не смыслим в том, что такое честь.
Он вдруг начинает смеяться веселым заразительным смехом, и мне хочется обнять его.
— Вы правы. Дуэли — занятие мужчин, которые ведут себя как мальчишки. Я вспоминаю случай, когда два молодых репортера должны были драться на саблях, но так перепугались, что обоих стошнило.
— Надеюсь, они побросали сабли и разошлись по домам друзьями.
— Не совсем так. От страха они немилосердно размахивали саблями, к счастью, не поранив друг друга.
— Почему вы так сердиты на этого Артигаса? — выпалила я. Мое любопытство, вызванное его реакцией на фабриканта оружия, требовало удовлетворения, и мне показалось, что настал подходящий для этого момент — Жюль в хорошем настроении. Я тоже. И не в моих правилах упускать удобный случай, однако, видя, как сжимаются его кулаки и краснеет лицо, я понимаю, что зашла слишком далеко.
— Он каннибал, съевший мой мозг.
Потом он отворачивается к окну, выказывая нежелание продолжать разговор.
Шолл не похож ни на одного из репортеров, с которыми мне доводилось встречаться. Он напоминает мне одинокого, обитающего в джунглях хищника из семейства кошачьих, который ни с кем не делится своей добычей. Если грубый, всюду шныряющий американский репортер в истоптанных ботинках и помятом дождевике — это уличный кот, то Шолл в монокле и безукоризненно одетый — высокомерный и культурный царь зверей. У него шрам на щеке, и я подозреваю, что это напоминание о дуэли.
Мы сидим с ним за столиком на тротуаре. Я бы предпочла сидеть в закрытом помещении. На улице прохладно, хотя светит солнце, и кофе с молоком согревает меня. Жюль начинает объяснять, что нас интересует, а Шолл бросает на меня изучающий взгляд сквозь монокль. Судя по его взгляду, он решил, что между Жюлем и мной нечто большее, чем расследование. Я ловлю себя на том, что мне хочется, чтобы он оказался прав.