Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

ГЕНИАЛЬНЫЙ ДРАМАТУРГ МИХАИЛ ВОЛОХОВ

— Наш сеанс ещё не начался, но я уже чувствую, что ещё мгновение и на меня хлынет большой поток энергоинформации, и, я не в силах буду удержать этот поток. О чём он?

— Вечную жизнь как бы не купишь своими гениальными творениями и есть элемент абсурдизма в моём существовании. Когда ты достиг уже каких-то вершин в искусстве, и, тебя уже окрестили Львом Толстым современной русской драмы, и, будучи в таком авторитете ты начинаешь как-то по другому смотреть на Пушкина, на Гёте, на Шекспира, на того же Толстого… Мы творим, и даже великие произведения, к сожалению, не для бесконечного космоса, а для социального миропорядка.

(Мой пациент на протяжении всего сеанса, в косвенной и явной форме, много раз будет напоминать мне о своей гениальности. Но почему гении так много говорят о своей гениальности и оправдываются. Об этом мы узнаем ниже.)

— Вы всё-таки верите в эти оценки, а может быть они не адекватны?

— Верю, ведь я уже в этом поле искусства существую, причём не только на территории России, но и на территории Франции, Германии, Швейцарии. Во Франции меня играют на очень высоком уровне, чем в России. Есть объективная оценка. Когда я написал пьесу «Игра в жмурики», то Григорий Петрович Горин позвонил и сказал, что пять раз прочитал, и, поэтому зови теперь меня не Григорий Петрович, а Гришой.

— И всё-таки, я чувствую в вас какой-то комплекс неполноценности, и, поэтому вы всё время доказываете и оправдываетесь о том, что вы гений.

(Резко прерывает и не даёт мне окончательно выразить свои чувства и мысли.)

— Этот мой комплекс возникает в силу того, что им страдают театральные критики, которые никак не могут принять то, что я явил «Игру в жмурики», которая на голову выше всех прочих драматургических шедевров двадцатого века.

(Защита интеллектуализацией. Ведь комлекс он и есть комплекс.)

— Значит, вы всё-таки уважаете этих критиков и не имеете достаточной уверенности и самооценки себя?

— Уважаемый или неуважаемый… Оставим такие оценки для более убогих. Я не вхожу в реестр уважаемых или неуважаемых. Если я посылаю на х…, это значит я посылаю на х…, если я говорю привет, значит я говорю привет.

(Это было сказано с такой особой интонацией, мелодикой и специфической эстетикой, что я ощутил, почему многие персонажи его выдающихся пьес говорят матом. В дальнейшем на протяжении всего сеанса мой пациент будет часто употреблять мат, но мы в силу определённых причин упустим эти выражения.)

— Хорошо, давайте подойдём к вашей гениальности с другой стороны. Есть известная книга моего коллеги Чезаре Ломброзо «Гениальность и помешательство». Все гении — безумцы.

— У меня и с этим всё нормально. В психушке побывал. Когда в двадцать четыре года я написал первый свой роман, то родители решили, что я спятил и поместили меня в институт психиатрии имени Корсакова. Я там провёл двадцать дней. Я до сих пор вспоминаю как меня окружали сумасшедшие. Кто-то там начал мне пятку чесать, кто-то ещё что-то. Там были явно больные люди. Одному приносили шоколад, другому сосиски и они менялись, перебрасывали из угла в угол. Но я вышел из этой психушки, что я нормальный человек. Так что на этот счёт у меня есть справка. Я даже в том году сессию сдал досрочно.

— И всё-таки я не совсем понимаю, как твои родители пошли на это?

— Ну, во-первых, мне это было самому любопытно. Ведь Достоевский тоже прошёл через эти испытания. У мамы там была знакомая, врач, заведующая отделением. Меня много тестировали и определили, что я имею завышенный интеллектуальный уровень. У меня есть билет о том, что я не сумасшедший. Такой документ мало у кого есть. У меня есть. Так и должно было быть. Ведь отец у меня доцент, а мама преподаватель по химии. Ну нормально всё.

— Действительно, многое в твоей судьбе согласуется с теорией Ломброзо о гениальности. Все гении всегда подозревались в наличии у них той или иной формы безумия?

— Когда ты творишь, то творишь в режиме контролируемого сумасшествия. Чтобы написать гениальное произведение искусства оно должно быть максимально сумасшедшее, но оно должно быть контролируемо гениальными, но прочными мозгами. Вот если есть эта балансировка тогда произведение искусства может быть как у Сальвадора Дали, как у Шекспира, у Микеланджело.

— А у вас не бывают такие состояния при которых голоса слышатся, что-то видится?

— Нет. Когда ты пишешь пьесу, то ты пронизан всеми голосами мира.

— И что эти голоса мира реально слышатся?

— Ну, это безумие полное. Ну, я бегаю кроссы два раза в день.

(Далее мой пациент подробно рассказал о своих занятиях боксом, марафоном, голоданием и т. п. Это была защита дезориентацией.)

— И всё-таки эти ваши внутренние голоса всегда с вами, они вас не покидают?

— Всё время я с этими голосами. И когда пишу пьесы, и когда не пишу их. Это полное безумие. Если бы другой человек, который не занимается искусством, вошёл в мои внутренние голоса, то он подумал бы, что я в полном безумии.

— Значит это всё-таки внутренние голоса, а не внешние, как это бывает при некоторых психических заболеваниях?

— Я ведь их контролирую, чтобы они не заявлялись. Ведь шизики эти голоса не могут направить в зону искусства и из этих голосов сделать произведение искусства. Я могу с любым голосом работать. Для меня голоса — это рабочий материал. Это нормально.

— А бывает так, что эти голоса идут сами по себе, а вы как бы за ними наблюдаете?

— Да, это сто процентов. Они идут и сами по себе, но я им не даю вырваться, войти в социальную неразбериху.

— А бывает так, что вы их подслушиваете?

— По разному. Если пишешь пьесу, то вживаешься настолько, что это и есть контролируемое безумие, однозначно.

— Вы внушаемый человек, поддаётесь гипнозу?

— У меня высокий дар перевоплощения. Я легко перевоплощаюсь в свои персонажи.

— В твоей пьесе «Игра в жмурики» впервые в русской драматургии прозвучал мат, причём на протяжении всей пьесы? Что это было: крик твоей души, эпатаж, желание быть услышанным и т. п.? Ведь тот, кто тебе рассказал эту историю не матом её рассказывал?

— История рассказчика — это его история, а я пишу свою историю. Мат если он уместен, то он всегда помогает. Наш солдат гнал немца на священном мате.

— И всё-таки, на каком этапе написания пьесы возник мат?

— Он возник самопроизвольно. У меня нет нарочитого абсурдизма, а есть история любви, Шекспировский глобализм, проникновение в мир. Мой абсурдизм не высосан из пальца, а живой. Игровой мат в моих пьесах лежит в характере персонажа. Благодаря этому персонаж становится более выпуклый. Я не пишу пьесу фразами, а пишу её персонажами.

— Актёры не жалуются на то, что места с матом это трудно играть?

— Всё наоборот. Они говорят, что просто летают от этих слов.

— Получается, что можно много раз повторять красивые и духовные слова и вульгалиризировать это настолько, что это будет тождественно мату, но можно, наоборот, крыть матом и это будет духовно?

— Конечно. Мат — это серьёзно. Ведь он употребляется в критический момент. Мат конкретен. Человек испытывает неловкость и напряжение, когда попадает в ситуацию мата. Это всегда моральная ответственность. Поэтому мат должен быть всегда к месту. Мат для меня — это всегда выход из положения, рождение образа, если мы эмоционально переживаем эту тупиковую ситуацию. Я таким образом стараюсь уничтожить хаосный дьяволизм эпохи. Я как художник-воин, но в то же время, пьеса пишется женским началом, когда ты перевовлощаешься. Но анализ я делаю самцовым началом. Я мужчина, но я вхожу в женщину, растворяюсь в ней. Отсюда глобальные пьесы о любви, о мире.

(Согласно Г. Юнгу, мой пациент таким образом в процессе своего творчества возбуждает в себе архетип анимы, то есть женскую часть в мужской психике.)

67
{"b":"99641","o":1}