Литмир - Электронная Библиотека

— Вот, — сказал Стёпка. — Целое. Я посмотрел. Оно плоское. Как у Захара было.

Синицын пришёл. Посмотрел на окно. Потрогал. Постучал ногтем. Прислушался. Слушал стекло, как Бельский слушал мотор.

— Хорошее, — сказал Синицын. — Толстое. Немецкое. Больше, чем надо. Вырежем.

— На морозе? — спросил Колька.

— На морозе стекло злое, — сказал Синицын. — Колется не туда. Надо согреть. Немного. Не сильно. Чтоб не лопнуло от тепла. — Он подумал. — Костёр. Рядом. Не под ним. И подождать.

Окно вынули. Вместе с резиной. Синицын и Колька, вдвоём. Осторожно. Синицын поддевал резину ножом, Колька держал стекло. Стёпка держал Учёта, который пришёл посмотреть и стоял рядом, жуя, с интересом.

Стекло положили на сиденье из автобуса. Рядом с костром. Ждали час. Синицын трогал его ладонью. Ждал. Трогал.

— Можно, — сказал он.

Достал из кармана гимнастёрки что-то маленькое, в тряпочке. Развернул. Стеклорез. Алмаз в латунной оправе, на деревянной ручке. Старый. Ручка потемнела от рук.

— Отцовский, — сказал Синицын. — Отец на ГАЗе тоже. Стекольщиком. Он мне в сороковом отдал. Сказал: ты уже лучше меня режешь.

Он померил стекло. Шнурком. Шнурок у Кольки был снят с рамки Захара заранее. Синицын приложил шнурок, отметил углём. Положил линейку. Немецкую, железную, из того же автобуса. Поставил алмаз.

Провёл.

Звук был тонкий. Сухой. Как будто муха пролетела. Один раз. Без остановки. От края до края.

Синицын положил стекло краем на линейку. Нажал. Ладонью. Легко.

Стекло щёлкнуло и разломилось. Ровно. По линии.

— Вот, — сказал Синицын. Улыбнулся. — Всё. Теперь сбоку. Ещё два раза.

Ещё два раза.

Ставили вечером. Стекло вошло в рамку Захара. Синицын подогнал. Резину от автобуса разрезал, натянул по краю. Вставили. Колька прижимал. Синицын обстукивал по краю деревянной ручкой стеклореза. Мягко. Ровно.

Встало.

Колька сел в кабину. Посмотрел.

Степь. Белая. Широкая. Вся. Не полоса в ладонь. Вся степь. С небом. С закатом. С машинами вдали, мёртвыми. С ротой.

Стекло было чуть зеленоватое. Немецкое. С крошечным пузырьком в левом нижнем углу.

Он сидел и смотрел в стекло.

— Хорошо видно? — спросил Синицын снаружи.

— Хорошо.

— Это я рад, — сказал Синицын. — Это я по-настоящему рад.

Лукич подошёл. Держал фанеру. Ту, со щелью. Посмотрел на стекло. На фанеру.

— На учёте не стоит, — сказал Лукич. — А выкидывать жалко.

Он положил фанеру в кузов. Под брезент. К тросу Митяя. К шноркелю. К обгорелому домкрату.

Под огонь Синицын попал на седьмой день.

У аэродрома. Немецкого. Большого. Колька не знал, как он называется. Потом узнал. Питомник. Название было смешное, как Мышкова. Как будто немцы специально выбирали.

Аэродром взяли утром. Рота пошла туда за пехотой: возить снаряды, вывозить раненых. На аэродроме стояли самолёты. Немецкие. Транспортные, трёхмоторные, гофрированные, как стиральные доски. Разбитые. Сгоревшие. Целые. Брошенные. С задранными носами. С отломанными крыльями. Вокруг лежали ящики. Мешки. Раненые немцы, которых не успели вывезти. Мёртвые немцы, которых не успели похоронить. Их было много. Колька старался не смотреть.

Из балки за аэродромом ударили миномёты.

Немцы. Кто-то, кто не сдался. Кто-то, кто сидел в балке, в блиндажах, и ещё стрелял.

Мина легла в двадцати шагах от Захара. Вторая ближе.

Колька нырнул под Захара. Сразу. Не думая. Как всегда.

Через секунду рядом с ним, под Захаром, на снег, лёг Синицын.

Лёг правильно. Колька заметил. Не на живот, головой к взрывам, как ложатся новенькие. На бок. За колесо. Голову под раму.

Мины рвались. Одна. Другая. Снег. Земля. Осколки стучали по кузову. По бочке. По новому стеклу.

Колька зажмурился. Стекло. Новое. Если…

— Карданный вал, — сказал Синицын рядом.

Колька открыл глаза.

Синицын лежал на боку. Смотрел вверх. На днище Захара. На кардан.

— Крестовина, — сказал он. Спокойно. Как будто в цеху. — Задняя. Люфт есть. Видите? Вот тут. Надо менять. Скоро. Иначе в степи встанете.

Мина. Близко. Захар качнулся.

— Вижу, — сказал Колька.

— У немцев крестовины другие, — сказал Синицын. — Не подойдут. Надо на полуторке смотреть. На нашей. Я тут нашу видел. С немецким номером. Если крестовина целая…

Ещё мина. Ещё.

Потом стихло.

Колька полежал. Послушал. Тихо. Где-то справа, у самолётов, закричал раненый. Наш. Колька узнал голос. Мишин. Тот, с треснувшим блоком.

Синицын уже вылезал. Колька вылез за ним.

Мишин лежал у своего ЗИС-5В. У нового, который ему дали с пополнением. Машина стояла с распоротым бортом. Мишин держался за ногу. Кровь на снегу.

Синицын был у него первым. Раньше Кольки. Раньше санитара. Встал на колени. Разрезал штанину ножом. Посмотрел. Наложил жгут. Ремнём. Своим.

Колька смотрел. Руки у Синицына не дрожали.

Мишина унесли.

Синицын стоял у распоротого ЗИСа. Смотрел на него. Потом пошёл к Захару. Сел на подножку. Достал из кармана папиросы. Хотел закурить.

Не смог.

Руки дрожали. Теперь. После. Так, что спичка ломалась. Одна. Вторая.

Колька сел рядом. Чиркнул своей. Дал прикурить.

Синицын затянулся. Посмотрел на свои руки. Спрятал их в карманы шинели.

— Простите, — сказал он.

— За что?

— Руки.

— У всех в первый раз, — сказал Колька. — У меня тоже.

— У вас тоже?

Колька подумал. Про первый день. Про мотоциклистов в деревне. Про то, как сидел потом за рулём полуторки и смотрел на свои руки.

— Тоже, — сказал он.

Синицын курил. Молчал.

— Крестовину я найду, — сказал он наконец. — Завтра. На полуторке. Я видел, где.

Крестовину он нашёл. Целую. С полуторки с немецким номером. Колька поставил её на Захара вечером, и Синицын лежал рядом, под машиной, и подавал ключи. Не советовал. Подавал.

Лукич пришёл к ним с канистрой.

Немецкой. Плоской, с тремя ручками, с крестом на боку. Поставил у колеса.

— Масло, — сказал Лукич. — Зимнее. Немецкое. Хорошее. Жидкое на морозе. Не на учёте. — Он покосился на Синицына. — Нашёл.

Синицын выглянул из-под Захара. Посмотрел на канистру. На Лукича. На Кольку.

Колька ждал. Что скажет командир. Командир, который пишет. Которому положено спросить, откуда, почему не сдано трофейщикам, почему не оформлено.

Синицын посмотрел на канистру ещё раз.

— Я тут новенький, — сказал он. — Я ещё не всё вижу.

И полез обратно под Захара.

Лукич стоял. Смотрел на сапоги Синицына, торчащие из-под машины. Потом на Кольку.

Колька пожал плечами.

— Ишь ты, — сказал Лукич. Тихо. — Новенький. Не всё видит. — Он покачал головой. — Где они таких берут, Батя? Опять очкарика прислали. Только без очков.

Пленные пошли на девятый день.

Колонны. Сначала маленькие, по десять, по двадцать. Потом больше. Шли по дороге навстречу роте. На восток. В плен.

Румын в ноябре Колька помнил. Тех, в бараньих шапках. Те шли устало. Эти шли иначе.

Эти шли, как ходят мертвецы в той жизни, в кино. Медленно. Шатаясь. Опустив головы. В шинелях, поверх которых было намотано всё. Одеяла. Женские платки, цветастые, с бахромой. Мешки. Куски брезента. На головах пилотки, поверх пилоток платки, поверх платков ещё что-то. На ногах сапоги, а поверх сапог солома, обмотанная тряпками. Лица чёрные. Обмороженные. Щёки в струпьях. Носы белые. Глаза.

Глаза Колька видел, когда колонна шла мимо Захара. Пустые. Не злые. Не испуганные. Пустые.

Конвоиров было двое на сотню. Конвоиры шли сбоку, с винтовками, в полушубках, и смотрели на пленных без интереса. Пленные не бежали. Некуда было бежать. Кругом была степь. Белая. До горизонта.

Учёт стоял у кухни. Привязанный. Жевал.

Колонна дошла до кухни. И передние увидели Учёта.

Колонна шарахнулась.

Вся. Разом. Как стадо. Передние встали, задние наткнулись на них, кто-то упал. Кто-то закричал. По-немецки. Слово Колька не понял. Потом понял. Повторяли. Показывали руками.

58
{"b":"981617","o":1}