Литмир - Электронная Библиотека

Калач взяли двадцать третьего.

Колька въехал в него к полудню. За танками. Через тот мост, через пойму, по дороге вдоль Дона.

Калача не было.

Были трубы. Были стены, без крыш. Был элеватор, огромный, серый, с дырами. Была церковь без купола. Был снег, серый от пепла. Всё было, как в Можайске в январе. Как в Ельне в сентябре. Как будто Колька год объезжал одни и те же города и все они были одинаково мёртвые.

На главной улице, у разбитого дома, стоял немецкий указатель. Белый, с чёрными буквами. На указателе кто-то из наших, уже, мелом написал крупно: «КАЛАЧ НАШ».

Колька остановил Захара у указателя. Посмотрел на мел.

Не она. Почерк другой. Буквы ровные, мужские.

Он поехал дальше.

К реке. К тому месту.

Дорога вела вниз, к Дону. К переправе. Колька знал её. Он проходил по ней в августе. В другую сторону. Только тогда с той стороны, с правого берега, через мост, сюда, на этот. А сейчас он стоял на этом берегу и смотрел на тот.

На тот берег. Где спуск. Где был бугорок. Где стояла маленькая фигурка с флажками и держала жёлтый по уставу.

Моста не было. Того, наплавного. Торчали из воды обломки понтонов, вмёрзшие в лёд у берега. Был виден спуск на той стороне. Белый. Пустой. Снег. Ни машин, ни людей, ни подвод. Тишина.

Где-то там была воронка. Под снегом.

Колька стоял у воды. У льда. Смотрел.

Лукич подошёл и встал рядом. Тоже смотрел. Он помнил. Он был тогда на спуске, у машин.

— Отдали, — сказал Лукич. — В августе отдали.

— Отдали.

— А теперь забрали.

— Забрали.

Лукич постоял. Посмотрел на тот берег. На Калач за спиной. На небо, серое, низкое, снежное.

— До последней пуговицы, — сказал Лукич.

Колька посмотрел на него.

Лукич полез в карман гимнастёрки. Достал что-то. Маленькое. Показал Кольке на ладони.

Пуговица. Медная. Со звездой. Помятая.

— С Можайска ношу, — сказал Лукич. — В январе подобрал. Помнишь? На дороге. Я тогда сказал: до последней пуговицы. Всё заберём. — Он подержал пуговицу на ладони. — Вот. Калач забрали.

Он положил пуговицу обратно в карман. Застегнул.

— Ещё много чего забирать, — сказал Лукич. — Смоленск. Твоё Сорокино. Деда Кондрата хутор. Ещё много.

— Много.

— Ну, — сказал Лукич. — Значит, пуговицу не выкидываю. Пока.

Соединились в тот же день, к вечеру.

Колька этого не ждал. Никто не ждал. Рудаков сказал утром: где-то тут, южнее, идут наши с той стороны. Со Сталинградского. Навстречу. Сойдёмся — кольцо. Где сойдёмся, не знаю. Скоро.

Скоро случилось у хутора, вёрстах в двадцати от Калача. Колька вёз снаряды танкистам. Захар шёл за танками по степи, по снегу, в сумерках. Впереди, на гребне, танки вдруг встали. Все. Развернули башни. На юг.

С юга, по степи, шли танки.

Много. Силуэты на фоне закатного неба. Тёмные. Угловатые. Шли прямо на гребень.

Тридцатьчетвёрки. Колька знал этот силуэт. Наши.

Но наши на гребне не знали. Колька видел, как танкисты на гребне смотрят. Как башни поворачиваются. Как наводят.

И с той стороны, с юга, тоже смотрели. Тоже наводили.

На танки. И на серый грузовик с крестом, который стоял за танками на гребне. Немецкий. Издалека. В сумерках.

Колька понял.

Он видел это уже. В июле. В степи. Два горбатых, свои, заходят на серого Захара. «Наши!» — «Знаю, что наши. Потому и страшно».

— Лукич! — заорал он.

Лукич был в кузове. На ящиках. С вещмешком.

Лукич уже лез. Колька не успел ничего сказать. Лукич уже развязывал вещмешок, зубами, как тогда. Уже тащил. Красное. Свёрток. Уже лез через кабину на капот, неуклюже, круглый, коленом, животом, по разбитому лобовому, по раме.

Встал на капоте на колени. Развернул.

Кумач. Красный. Длинный. Тот самый. С Гжатска. Для первомайского лозунга. Который он так и не написал.

Лукич поднялся на капоте. Во весь рост. Встал. Не лёг, как тогда. Встал. Держал кумач над головой, обеими руками, растянув, как знамя. Ветер рвал его. Лукич держал.

Маленький, круглый, в ушанке, на капоте серого немецкого грузовика, с красным полотнищем над головой. В сумерках. Над степью.

Танки с юга остановились.

Первый. Второй. Остановились на склоне. Башни перестали поворачиваться.

Тишина.

Потом с юга, из головного танка, взлетела ракета. Зелёная. Высоко. Повисла над степью.

С гребня, из нашего танка, Колька не видел из какого, тоже взлетела ракета. Зелёная. Навстречу.

Две зелёные ракеты висели над степью. Рядом.

Люки открылись.

Из танков с юга полезли люди. Из танков на гребне полезли люди. Танкисты. Чёрные. В шлемах. Спрыгивали в снег. И шли. Навстречу. Сначала шли. Потом побежали.

Колька видел, как они бегут по снегу. С двух сторон. Как сходятся. Посередине склона.

Как обнимаются.

Незнакомые люди. С разных фронтов. Которые никогда друг друга не видели. Обнимались в снегу. Хлопали друг друга по спинам. Кто-то упал, его подняли. Кто-то целовался. Кто-то плакал, Колька видел. Кто-то стрелял в воздух из пистолета.

Лукич стоял на капоте с кумачом над головой.

Колька вылез из кабины. Встал на подножку. Смотрел.

С той стороны, из толпы, к Захару бежал танкист. Молодой. В шлеме набекрень. Добежал. Остановился у капота. Посмотрел на Лукича.

— Батя! — сказал он. Лукичу. — Ты чего, батя, на немце-то?

— Не на немце, — сказал Лукич. Сверху. С кумачом. — На Захаре.

— Это кто?

— Машина. Наша.

Танкист засмеялся. Потом протянул руки. Лукич посмотрел на него. Отдал кумач Кольке. Сполз с капота. Прямо к танкисту в руки.

Танкист обнял его. Лукича. Круглого. В ушанке. Поднял над снегом.

— Сошлись, батя! — орал танкист. — Сошлись! Кольцо! Всё, батя! Мы их закрыли!

— Закрыли, — сказал Лукич. Из объятий. — Отпусти, сынок. Задушишь. Мне ещё считать.

Ночью Колька сидел у Захара. На подножке. Стекла не было, ветер дул в кабину, и сидеть в ней было холодно. На подножке тоже было холодно. Колька сидел.

Кумач лежал у него на коленях. Свёрнутый. Лукич ушёл к кухне, которая догнала роту к ночи, и забыл кумач. Или не забыл. Колька не знал.

Рудаков пришёл к нему в полночь. С палкой. Медленно.

Сел рядом на подножку. Тяжело. Вытянул правую ногу.

Посидели.

— Завтра я в корпус, — сказал Рудаков. — Дальше. На юг. Там немцы будут прорываться. К своим. В кольцо или из кольца. Будут. Обязательно.

— Будут.

— Опять знаешь? — спросил Рудаков. Он помнил. С прошлого лета. Колька и тогда знал больше, чем говорил.

— Не знаю, — сказал Колька. — Догадываюсь.

— Ну, — сказал Рудаков. — Догадываешься ты хорошо.

Помолчал.

— Слушай, Бирюков, — сказал он. — У тебя девушка есть?

Колька посмотрел на него.

— Есть, — сказал он. — Не знаю где.

Рудаков кивнул. Как будто так и думал.

— Это не та артистка?

— Не та.

— Я так и думал, — сказал Рудаков. — Артистка не для тебя. Артистка для газеты. — Он подумал. — А эта где?

— Ранили её. Здесь. На том берегу. В августе. На переправе. Регулировщица.

Рудаков посмотрел на тот берег. В темноту. Где-то там, за рекой, за снегом, был спуск, и бугорок, и воронка.

— Здесь, — повторил он.

— Здесь.

— А ты её отсюда, значит, в августе, — сказал Рудаков.

— Отсюда.

— А теперь сюда же. С фарами.

Колька не ответил.

Рудаков посидел. Потом встал. Опираясь на палку. На Колькино плечо.

— Найдёшь, — сказал он. — Ты ж находишь. Меня нашёл. Мост нашёл. Найдёшь.

— Это вы меня нашли.

— Неважно кто, — сказал Рудаков. — Нашлись.

Он пошёл к штабной машине. Медленно. Палка стучала по мёрзлой земле. На полдороге обернулся.

— Бирюков. Я тебя к награде. За мост. Не отказывайся. Это я не тебе. Это я Захару.

— Захару можно.

— Вот, — сказал Рудаков. — Вот и я говорю.

Он ушёл.

Колька сидел.

Кумач лежал на коленях. Красный. Он развернул его. Немного. Посмотрел. Ткань была в пыли, в саже, в масле. С одного края порвана, где ветер рвал. Посередине, Колька только сейчас увидел, химическим карандашом, мелко, Лукичовым почерком, кривым, хозяйским:

49
{"b":"981617","o":1}