Литмир - Электронная Библиотека

Петрович стоял и смотрел. Сначала сердито. Потом с интересом. Потом присел на корточки и тоже стал смотреть, что Колька делает за вентилятором.

— Изнутри, — сказал он. — А я снаружи всегда.

— Снаружи вбиваете.

— Вбиваю, — согласился Петрович. Помолчал. — Тридцать лет за рулём. Царя возил. Нет, вру, не царя. Губернатора. А такого не знал.

— Теперь знаете.

Петрович посмотрел на Стёпку. На гимнастёрку до колен. На ключ, который торчал у Стёпки из кармана.

— Это сын, что ли? — спросил он.

Колька не успел ответить.

— Нет, — сказал Стёпка. — Я сам по себе.

— Сам по себе, — повторил Петрович. — Ну-ну. А щётку держишь, как сын.

Стёпка покраснел. И ничего не сказал.

Радиатор после пуха стал светлый, видно насквозь. Колька долил воды. «Эмка» постояла, остыла, завелась. Стрелка легла на место.

Петрович ходил вокруг неё и молчал. Потом подошёл к Кольке.

— Ты это, — сказал он. — Колёса-то мне зачем спустил?

— Чтобы по песку.

— А на твёрдом?

— На твёрдом подкачаете.

— А насос?

— У Лукича.

Петрович подумал. Посмотрел на свои колёса, которые стояли плоские, как лепёшки. Посмотрел на Кольку.

— Тридцать лет, — сказал он. — Тридцать лет за рулём.

И пошёл к Лукичу за насосом. Но насос не взял. Колёса оставил как есть.

Нина ходила вокруг Захара.

Колька шёл за ней. Нина смотрела на серую краску. На пятна. На проступающий крест. На брус за кабиной, наполовину чёрный, наполовину светлый. Потрогала брус рукой.

— Это от неё? — спросила она. — От Дуськи?

— От неё.

— А она где?

Колька подумал, что все спрашивают. Гришка. Валя. Сенька. Теперь Нина. Как будто Дуська была не машина, а человек, которого все знали.

— Сгорела. В январе. Под Можайском. Патроны везла.

Нина остановилась.

— Довезла? — спросила она.

— Довезла.

Нина кивнула. Положила ладонь на брус. Постояла так. Потом убрала руку.

— Мне про неё писали, — сказала она. — Про Дуську. После газеты. Мне, знаете, сколько писем пришло после той газеты? Мешок. Почтальон носил, ругался. Солдаты. Пишут: видели вас в газете, в шлеме, на машине. А одни написали: передайте шофёру, что мы его машину на Минском шоссе видели, она нас из-под Вязьмы вывезла, раненых. Я хотела передать. Не знала куда.

— Это не Дуська, — сказал Колька. — Под Вязьмой Дуська была в другом месте.

— Значит, другая, — сказала Нина. — Значит, такая же. Я им ответила, что передам. Вот. Передаю.

Она посмотрела на дверцу Захара. На серую чистую дверцу.

— А тут почему не написано? Там было «Дуська». Мелом. Я помню, на фотографии.

— Смыло.

— Кто писал?

Колька не ответил.

Нина посмотрела на него. Внимательно. Сбоку. Как тогда, под Ельней, когда сказала, что глаза у него старые.

— Ладно, — сказала она. — Потом.

Концерт был вечером. Для артиллеристов.

На левом берегу, в лесу, по всей пойме, стояли пушки. Много. Колька возил им снаряды каждую ночь. Тяжёлые гаубицы в капонирах под дубами, лёгкие пушки у проток, миномёты в ериках. Они били через Волгу, в город, туда, где немцы. Днём и ночью. Земля в лесу дрожала, не переставая, и листья на дубах дрожали.

Сцену сделали из двух машин. Захар и Хата Кравчука. Поставили задними бортами друг к другу, на поляне, откинули борта, положили доски. Кравчук ходил вокруг Хаты и стучал по ней. Ему нравилось, что его Хата будет сценой.

— Дерев’яна, — говорил он всем. — Як у клубі. У нас у селі клуб був такий.

Пришли артиллеристы. Сто человек. Двести. С ближних батарей, кого отпустили. Чёрные от пороха, оглохшие, в расстёгнутых гимнастёрках. Сели на землю вокруг поляны, под деревьями. Пришла рота. Пришли сапёры с переправы. Пришли санитарки из медсанбата, который стоял в двух верстах.

Стёпка сидел в первом ряду, на земле. Рядом с ним Васька. Стёпка не видел никогда концерта. Ни разу. Колька это понял по тому, как он сидел. Ровно. Не шевелясь. Ключ на коленях.

Зайцев вышел на доски в своём костюме и в шляпе. Снял шляпу. Поклонился. И заговорил.

Колька помнил, как он это делал. Под Ельней. Толстый трус, который весь день сидел в канаве, выходил на сцену и становился другим. Голос. Руки. Глаза. Он шутил про немцев, про Гитлера, про старшину, который всё считает. Лукич сидел в стороне и делал вид, что не слышит. Артиллеристы хохотали.

Потом пел. Тенором. Арию. Колька не знал какую. Старую, из оперетты. Голос у Зайцева был уже не тот, что тогда. Хрипел на верхах. Но артиллеристы слушали. Тихо. Кто-то в заднем ряду плакал, не скрываясь.

Где-то за деревьями, вёрстах в трёх, ударила гаубица. Потом вторая. Зайцев не остановился.

Фокусник вынимал яйца у артиллеристов из ушей и из карманов. Карты из воздуха. Платки из пустой ладони. Вынул у Лукича из нагрудного кармана гимнастёрки мыло. Кусок. Лукич схватился за карман.

— Это ж на учёте! — сказал он.

Поляна легла от хохота.

Потом вышла Нина.

Без шлема. В гимнастёрке, в юбке, в сапогах. Встала на доски, посередине, между Захаром и Хатой. Фёдор Кузьмич сел сбоку на ящик, растянул мехи. Заплата блеснула в свете коптилок.

Нина пела.

Колька стоял у кабины Захара, сбоку, в темноте. Он не слушал слова. Не мог. Слова он знал, эти песни все знали. «Синий платочек». «Катюша». Что-то ещё. Он слушал голос. Голос был негромкий, низкий, тёплый, и он шёл над поляной, над головами, под дубы, туда, где гремело. И гремело как будто тише.

Нет. Не тише. Громче. Нина пела, а за лесом били пушки. Через Волгу. И она пела поверх.

Колька посмотрел на Стёпку.

Стёпка сидел, как сидел. Ровно. Смотрел на Нину. По лицу у него текло. Он не вытирал. Не замечал, может. Сидел и смотрел, и текло, и ключ лежал на коленях.

Васька рядом сидел и не смотрел на Стёпку. Нарочно. Просто сидел рядом, близко, плечом к плечу. Как Нина тогда на подножке.

Колька отвернулся.

Нина пела долго. Артиллеристы не отпускали. Кричали, хлопали, свистели. Потом за ними пришёл посыльный, и половина ушла, на батареи, бегом, потому что там начиналось. Оставшиеся слушали. Потом и они ушли.

Последнюю песню Нина пела почти пустой поляне. Роте. Сапёрам. Санитаркам.

Потом Фёдор Кузьмич сдвинул мехи. И стало слышно, как гремит за лесом.

Нина нашла его у Захара.

Колька сидел на подножке. Как тогда. Нина села рядом. Как тогда. Прямо в юбке, на подножку, на пыль.

Посидели.

— Ну, — сказала Нина. — Кто писал?

Колька помолчал. Потом сказал:

— Регулировщица.

Нина кивнула. Ждала.

— Валя, — сказал Колька. — Лаптева. Она ещё там была. Под Ельней. Только не в газете. Она до газеты была. С июля. С Соловьёвой переправы.

— Та, из-за которой вы тогда на меня так смотрели? — спросила Нина. — Как будто я виновата, что меня сфотографировали.

— Я так смотрел?

— Смотрели, — сказала Нина. — Я тогда не поняла. Подумала: женатый. Потом поняла, что не женатый. А что тогда — не поняла.

— Она в газете видела, — сказал Колька. — Вас. В шлеме. На Дуське. Потом, в октябре, под Вязьмой, сказала мне: «Артистке своей привет».

Нина засмеялась. Тихо.

— Передали?

— Вот, передаю.

— Спасибо, — сказала Нина. — Значит, злая.

— Злая.

— Это хорошо, — сказала Нина. — Злые долго живут.

Колька молчал.

Нина посмотрела на него. Поняла. Колька это почувствовал, плечом, раньше, чем увидел: она перестала улыбаться.

— Николай, — сказала она. — Где она?

— Не знаю.

Он сказал это и услышал, как это звучит. Вслух. Первый раз. Он думал это каждую ночь, с девятого августа. Думал, когда возил. Когда спал под Захаром. Когда смотрел на дверцу. Но не говорил. Ни Лукичу, ни Равилю, ни Бельскому. Даже себе не говорил словами. Думал без слов.

А сейчас сказал. Словами. Артистке, которую видел второй раз в жизни.

— Ранили её, — сказал Колька. — У Калача. В августе. В ногу. Высоко. Артерия. Я жгут… Её на лодке увезли. На тот берег. Потом на пароход. Вверх по Волге. Санитарка говорила, ругалась. Флажок, говорит, где мой. Нога была, когда отправляли. А дальше… — Он помолчал. — Дальше не знаю. Жива или нет. Не знаю. Два месяца не знаю.

36
{"b":"981617","o":1}