Литмир - Электронная Библиотека

Бочка стояла у него под навесом. Дубовая. Вёдер на двадцать. С железными обручами.

Лукич увидел её и сразу пошёл к деду.

Колька был рядом. Видел, как это было.

— Дед, — сказал Лукич. — Бочку продай.

Дед Кондрат посмотрел на Лукича. Сверху вниз. Потом на Кольку. Потом опять на Лукича.

— Не продам, — сказал он.

— У меня мыло есть, — сказал Лукич. — Хорошее. Два куска.

— Не продам.

— Три куска.

— Иди, служивый, — сказал дед Кондрат. — Иди.

Лукич пришёл к машинам расстроенный.

— Не продаёт, — сказал он. — Три куска мыла. Где он ещё три куска возьмёт? Сейчас? Война!

— Может, ему бочка нужна, — сказал Колька.

— Не нужна ему бочка. Она у него пустая стоит. Я видел. Рассохлась уже. Ему её поливать надо, а он не поливает.

На другой день Лукич пошёл опять. С четырьмя кусками. Вернулся опять ни с чем.

На третий день дед Кондрат пришёл сам.

Он пришёл к машинам, в сад, где стояла рота. Медленно, с палкой. Посмотрел на Захара. Обошёл его кругом. Постучал палкой по шине. Посмотрел на брус, на пулемёт. Потом сел на бревно у полевой кухни и позвал Лукича пальцем.

Лукич пришёл.

— Садись, — сказал дед.

Лукич сел.

— Ты, служивый, как торгуешь? — спросил дед Кондрат.

— Как? Как все.

— Не как все. Ты как в лавке. Пришёл, сразу: продай. — Дед покачал головой. — Так не торгуют. Так у нас только цыгане торгуют, и то не все. Человек пришёл, надо сесть. Сесть, служивый. Про погоду сказать. Про сено. Про сына спросить, где воюет. Про урожай. Чаю попить. Это час. А то два. А потом, когда уже уходишь, в воротах, уже за калиткой, вот тогда, между прочим, как будто вспомнил: а бочка у тебя, дед, рассохлась небось? А я скажу: рассохлась. А ты скажешь: ну, мне рассохлая без надобности. А я скажу: да что там, замочить, и как новая. Вот тогда и торговля.

Лукич смотрел на деда. Колька видел его лицо. Лицо было как у учителя, который двадцать лет преподавал в школе и вдруг узнал, что дважды два не четыре.

— Это ж сколько времени, — сказал Лукич.

— А куда тебе спешить? — спросил дед. — Немец пока не пришёл.

На четвёртый день Лукич пошёл к деду Кондрату снова.

Он побрился. Пришил подворотничок. Взял с собой кисет. Колька пошёл с ним, для солидности, как сказал Лукич. Шли медленно.

У деда сели на лавку под навесом, рядом с бочкой. Лукич на бочку не смотрел. Совсем. Смотрел на Дон.

— Жарко, — сказал Лукич.

— Жарко, — согласился дед Кондрат.

— Сено-то накосили?

— Накосили. Мало. Косить некому.

— А сын где?

— Сын на Кавказе. Под Моздоком. — Дед помолчал. — Второй в Ленинграде. Не пишет.

— Напишет, — сказал Лукич.

— Напишет, — сказал дед.

Говорили час. Про сено. Про сыновей. Про германскую, на которой дед был, а Лукич не был, потому что был мал. Дед рассказывал про Перемышль, Лукич слушал. Колька тоже слушал. Потом дед посмотрел на Колькину медаль.

— За что?

— За гать, — сказал Колька. — Под Москвой.

— Гать, — повторил дед. — Это хорошо. Это не за красивые глаза.

Он полез за ворот рубахи и достал на шнурке, из-под рубахи, крест. Серебряный. Потёртый. С георгиевской ленточкой, выцветшей до серого.

— А я за Перемышль, — сказал дед. — Тоже не за красивые глаза.

Колька смотрел на крест.

Такой был на фотографии в Пустошке. На стене, над лавкой, у отца. Того Кольки отца. Мать сказала: с германской другим пришёл.

— У меня отец тоже, — сказал Колька. — С германской. С крестом.

— Живой?

— Нет.

Дед Кондрат кивнул. Спрятал крест обратно. Ничего не сказал. И Колька подумал, что это правильно, что ничего.

Потом пили чай. Из самовара. С вишнёвым вареньем, которое принесла невестка деда, худая, молчаливая, с девочкой на руках. Чай был с дымком. Лукич выпил три стакана, вспотел и раскраснелся.

Потом встали. Пошли к калитке. Дед Кондрат провожал.

У калитки, уже за калиткой, Лукич остановился. Обернулся. Посмотрел на навес. Как будто вспомнил.

— А бочка у тебя, дед, — сказал он, — рассохлась небось?

— Рассохлась, — сказал дед Кондрат.

— Ну, мне рассохлая без надобности, — сказал Лукич и сделал вид, что уходит.

— Да что там, — сказал дед. — Замочить, и как новая.

Лукич остановился.

— Ну, разве что замочить.

— Бери, — сказал дед. — За мыло.

— За какое мыло?

— За то, которое ты мне в первый день давал. Два куска.

Лукич смотрел на деда.

— Так я ж тебе в первый день его давал! — сказал он. — Те же два куска! Ты ж не взял!

— В первый день ты в лавке давал, — сказал дед Кондрат. — А сегодня по-людски. Мыло то же. Разговор другой.

Колька отвернулся к Дону, чтобы дед не видел, как он смеётся.

Бочку замочили в Дону. На ночь, у косы, привязав верёвкой к колу. Утром она была как новая. Лукич поставил её в кузов Захара на место старой, налил воды, постучал по боку и долго слушал, как она гудит.

— Наука, — сказал он.

— Наука, — сказал Колька.

— Двадцать лет в хозяйстве, — сказал Лукич, — и ни разу так не торговал. Всё в лавке. Всё сразу. — Он покачал головой. — Ну, дед. Ну, казак.

Краску у деда Кондрата Лукич не нашёл. Но спросить спросил. По-людски. Час.

Раков ловили ночью.

Это придумал Кравчук. Кравчук, оказалось, был ракоед. На Днепре у них в селе, говорил он, раков ловили руками, под корягами, ночью, с огнём. Донские раки, говорил он, хуже днепровских. Но тоже раки.

Пошли вчетвером. Кравчук, Васька, Петька и Колька. Взяли коптилку, мешок, ведро. Спустились к воде, туда, где берег был подмыт и из него торчали корни ветел.

Кравчук разделся до исподнего, зашёл в воду по грудь и полез руками под корни.

— Тут вони, — сказал он. — Тут сидят. Чую.

— Чем чуешь? — спросил Васька.

— Руками, — сказал Кравчук и вытащил из-под корня рака. Большого, тёмного, с клешнями, которыми рак сразу вцепился Кравчуку в палец.

Кравчук даже не моргнул. Отцепил. Кинул в мешок.

— Отак, — сказал он. — Лезь, хлопцы.

Хлопцы полезли.

Петька полез первым и тут же заорал: рак взял его за палец. Петька махал рукой над водой, а рак висел на пальце и не отпускал. Васька полез, сунул руку под корень, нащупал там что-то скользкое, длинное, заорал «змея!» и выскочил на берег. Это была не змея. Это был корень. Колька полез и вытащил двух. Руки помнили. Под Рязанью, в той жизни, на Оке, в детстве, у бабки. Он не думал об этом. Руки помнили сами.

К полуночи наловили полмешка.

Варили в ведре, на костре, на косе. Ведро было моторное, им грели воду для радиаторов. Лукич, когда увидел, пришёл и долго стоял над костром.

— Ведро моторное, — сказал он.

— Мотор не обидится, — сказал Васька.

— Мотор не обидится, — согласился Лукич. — А я обижусь. Где укроп?

Укропа не было. Лукич ушёл и вернулся с укропом. Откуда в два часа ночи укроп, никто не спросил. Лукич бросил его в ведро, сел у костра и взял первого рака, красного, горячего, и стал его есть с таким видом, будто делает всем одолжение.

Раки были сладкие. Горячие. Ели руками, обжигаясь, шелуха летела в костёр, сок тёк по подбородкам. Кравчук ел аккуратно, по-хозяйски, высасывая каждую клешню.

— Ну? — спросил Васька. — Как? Лучше днепровских?

— Хуже, — сказал Кравчук, облизывая усы. — Но ненамного.

Колька набрал в котелок десяток, самых больших, и понёс наверх. К мотоциклам.

Равиль сидел у своего мотоцикла. Не спал. Перед ним на ящике лежал листок, и он писал. Медленно. Огрызком карандаша. Обычного, не химического. При свете звёзд и луны, без коптилки.

Колька поставил перед ним котелок.

— Раки, — сказал он.

Равиль посмотрел на котелок. Взял одного. Повертел. Отломил шейку. Съел.

— Вкусно, — сказал он.

Одно слово. Колька подождал. Больше ничего.

Колька сел рядом, на землю. Посмотрел на листок. Видел только, что строчек мало. Три. Четыре. И что буквы крупные, старательные, как у школьника.

19
{"b":"981617","o":1}