— Меня тут знают, — сказала Валя. — Я генерала развернула.
— Это ты была?
— А ты слышал?
— Вся степь слышала.
— Он неправильно ехал, — сказала Валя. — По встречной полосе. А тут мост. Если на мосту встречные сойдутся, всё, затор на полдня. Я ему так и сказала.
— А он?
— А он сказал: фамилия? — Валя усмехнулась. — Я думала, всё. На гауптвахту. А через неделю приходит бумага. Благодарность. От него. За бдительность. Клава её в рамку хотела. Я не дала.
— Почему?
— Глупо, — сказала Валя. — В рамку.
Колька рассказал про роту. Про лежнёвку. Про эшелон. Про Пустошку не рассказал. Не знал, как. Про Лиски рассказал: про Гришку. Валя Гришку помнила.
— Рыжий, — сказала она. — Его увозили, а он кричал, что вернётся и самогону привезёт. Мне. Я его не знала, а он кричал. Я тогда думала, дурак.
— Привёз. Только не тебе.
— Ну и ладно, — сказала Валя. — Я самогон не пью.
Помолчали. На том берегу в камышах крякнула утка.
— Захар, — сказала Валя. — Большой он. Сильный?
— Сильный.
— Как Дуська?
— Сильнее. Но не как Дуська.
Валя кивнула. Как будто поняла.
Потом вдруг сказала:
— Научи.
— Чему?
— Водить. — Она смотрела на реку. — Я, знаешь, сколько машин развела? Тысячи. А ни разу за рулём не сидела. Ни разу. Стою, машу, а сама не знаю, как это. Что они там делают. Почему одни сразу трогаются, а другие дёргаются.
— Ты не достанешь.
— Достану.
— Захар большой.
— Достану, — сказала Валя. — Ты научи.
Она не достала.
Колька посадил её за руль. Сам сел рядом, справа, на пассажирское. Валя сидела на краешке сиденья, вытянувшись, и до педалей доставала только кончиками сапог. Руль был огромный, Валя держала его, как штурвал корабля, двумя руками, широко.
— Сцепление, — сказал Колька. — Левая. Выжми.
Валя выжала. Ей пришлось съехать с сиденья вниз, почти под руль, чтобы достать ногой до конца.
— Теперь рычаг. На себя и вниз. Первая.
Валя дёрнула рычаг. Захар скрежетнул шестернями.
— Плавно, — сказал Колька. — Он не любит, когда дёргают.
— А я не люблю, когда учат, — сказала Валя.
— Тогда зачем просила?
Валя посмотрела на него. Сжала губы. Положила руку на рычаг и повела его плавно, медленно, как Колька показывал. Первая вошла.
— Теперь газ. Правая. Чуть-чуть. И сцепление отпускай. Тоже чуть-чуть.
Валя дала газу. Сильно. Захар взревел. Отпустила сцепление. Резко.
Захар прыгнул.
Он прыгнул вперёд, как конь, которого огрели плёткой, на полметра, и заглох. Валя ударилась грудью о руль. Колька ударился головой о стекло. У реки Клава уронила котелок в воду.
Тишина.
Валя сидела, вцепившись в руль, и смотрела вперёд круглыми глазами.
— Он прыгнул, — сказала она.
— Прыгнул.
— Почему он прыгнул?
— Потому что ты бросила сцепление.
— Я не бросала! Я отпустила!
— Ты бросила.
Валя повернулась к нему. Лицо было красное. Злое. И вдруг, совсем неожиданно, она засмеялась. Громко, на всю реку, запрокинув голову, как Гришка на станции. До слёз.
— Прыгнул, — повторяла она. — Он прыгнул! Бирюков! Он как кузнечик! Такой здоровый и как кузнечик!
Колька смотрел на неё и тоже смеялся. Не мог остановиться.
У реки Клава доставала котелок из воды и тоже смеялась, на всякий случай, не зная над чем.
Валя проехала в тот вечер двадцать шагов. Прямо. На первой. Захар трогался рывком, она глушила его ещё дважды, один раз чуть не въехала в иву. Колька держал руку на ручнике. Двадцать шагов. Потом она затормозила, заглушила мотор и сидела, держась за руль, и дышала, как после бега.
— Всё, — сказала она. — Хватит. Я поняла.
— Что поняла?
— Что вам тоже трудно, — сказала Валя. — Я думала, вы там сидите, катаетесь. А вы там работаете. — Она погладила руль. Неловко, одними пальцами. — Ладно. Больше не буду на шофёров орать.
— Будешь.
— Буду, — согласилась Валя. — Но теперь знаю, за что.
Два дня рота возила снаряды со станции к пехоте за Осколом. Через мост у Песчанки. Колька сам попросил у Бельского этот маршрут. Бельский посмотрел на карту, потом на Кольку, потом опять на карту.
— Это крюк, — сказал он. — Двенадцать вёрст лишних.
— Там мост крепче.
— Крепче, — согласился Бельский, глядя на карту, на которой у Песчанки был нарисован обычный деревянный мост, такой же, как остальные. — Хорошо. Через Песчанку.
Два дня Колька проезжал мост четыре раза в день. Утром туда, днём обратно, после обеда туда, вечером обратно. Четыре раза в день Валя проверяла его путевой лист. Читала его долго, как будто там было что-то новое. Говорила «проезжай». И поднимала флажок.
Высоко.
На второй вечер Колька принёс ей тюльпаны. Нарвал в степи, у балки, пока ждал погрузки. Красные. Жёлтые. Охапку. Валя взяла их, посмотрела, понюхала. Тюльпаны не пахли.
— Не пахнут, — сказала она.
— Не пахнут.
— Ну и хорошо, — сказала Валя. — А то Клава бы задразнила.
Клава всё равно задразнила.
«Мессеры» охотились с середины июня.
Раньше их не было. Раньше над степью летали только «рамы» и высоко, к станциям, шли бомбардировщики. А в середине июня появились они. Парами. Низко. Ходили над дорогами, как ястребы над полем, и били всё, что двигалось. Одиночную машину. Подводу. Мотоцикл.
В первую же неделю рота потеряла Фрица пятого. Он шёл один со станции, днём, с бочками. Мессер зашёл сзади, по пыли, и прошил кузов от борта до кабины. Бочки загорелись. Шофёр, Сидоренко, выпрыгнул на ходу, ободрал лицо о дорогу и остался жив. Фриц сгорел.
Бельский собрал шофёров вечером.
— Бирюков, — сказал он. — Вы что-то говорили про пыль.
Колька встал.
— Пыль, — сказал он. — Мессер видит не машину. Машину сверху в степи не видно, она маленькая, она под цвет. Он видит пыль. Пыль за машиной хвостом, на полверсты, и висит. По пыли он и заходит. По хвосту, сзади. Как по стрелке.
— И что делать?
— Слушать. Мессер слышно. Если не орёшь в кабине, услышишь раньше, чем увидишь. Услышал — съезжай в балку. Балок тут много. Если балки нет, стой. Сразу. Глуши мотор. Пыль осядет. Через полминуты нет пыли. Нет пыли — нет машины. Он пролетит, не заметит. Или заметит, но поздно, на развороте. А на развороте он уже тебя ищет, а не видит.
— А если увидел?
— Тогда из кабины, — сказал Колька. — И в степь. Подальше. Машину жалко, себя жальче.
Шофёры молчали. Петька Сазонов поднял руку, как в школе.
— Батя. А как балку найти? Их же не видно. Степь ровная.
— По траве, — сказал Колька. — Где трава темнее, там ниже. Где ниже, там балка. Смотри с утра, когда солнце сбоку. Тени видно.
— Покажешь?
— Покажу.
Он показывал три дня. Сажал к себе в кабину по одному. Петьку. Бородина. Сидоренко с ободранным лицом. Генку Мостового.
Генка был из мотовзвода. Равилев. Девятнадцать лет, из-под Касимова, рыжеватый, вихрастый, с веснушками на всём лице, даже на ушах. Пришёл в роту в апреле, ещё под Гжатском. Равиль взял его к себе на мотоцикл, потому что Генка первым же днём, ни разу в жизни не сидев на мотоцикле, сел, завёл и поехал, а через сто метров положил мотоцикл в канаву. Вылез. Поднял. Сел. И поехал опять.
— Это наш человек, — сказал тогда Равиль. — Это стена смерти. Вылитый я в молодости.
— Ты и сейчас в молодости, — сказал Лукич.
— Я был в молодости ещё раньше, — серьёзно сказал Равиль.
Генка ходил за Равилем как привязанный. Пел его татарские песни, не зная ни слова, на слух, так что Равиль хватался за голову. Ездил так же. Стоя, в повороте, не сбрасывая газ. Равиль на него орал, и было видно, что орёт он сам на себя.
В кабине у Кольки Генка просидел час и ничего не понял.
— Батя, — сказал он, честно глядя. — Какая трава? Она вся одинаковая. Зелёная.
— Смотри, — сказал Колька и показал рукой. — Вон там.
— Где?
— Вон. Левее. Видишь, полоса? Темнее.