Литмир - Электронная Библиотека

На середине лестницы Грачёв остановился и поднял руку.

Сверху, из-за двери, по ступеням скатилась граната. Длинная ручка простучала по камню, граната ударилась о стену на повороте, отскочила и легла на ступень в трёх ступенях над Грачёвым.

Вниз было некуда — сзади стояло всё отделение. Грачёв не успел ничего. Успел Чумак. Он шагнул мимо Грачёва, нагнулся, схватил гранату за длинную ручку и швырнул обратно — вверх, за поворот, в щель приоткрытой двери.

Граната разорвалась за дверью. Наверху закричали. С потолка винта посыпалась каменная крошка.

— Живы? — крикнул Грачёв.

— Флот жив, — ответил Чумак, поднимаясь.

Грачёв стоял у двери, сбоку. Теперь он не торопился. Он слушал. Наверху ходили, кто-то кричал.

— Ждём, — сказал Грачёв.

Сверху затопали — люди уходили от двери.

— Чумак — граната, — сказал Грачёв.

Чумак встал у петель. Граната — от Чумака, в щель.

Рвануло.

Отделение вышло во двор. Я — за ними.

Двор бастиона был небольшой, треугольный, весь изрытый воронками. По краям — казематы, вход в куртину, лестницы на гребень. Посредине — немцы. Человек десять. Они бежали с гребня вниз, к нашей двери, и не ожидали, что из неё уже выходят.

Первый был в трёх шагах от меня. С автоматом.

Правый.

Второй — в четырёх, сбоку, с винтовкой.

Левый.

Рука Дурова на плече. Звон.

Переломил. Гильзы. Двойник — в стволы. Скобу — назад. Закрыл.

Третий стоял у лестницы на гребень. С пистолетом. Офицер. Поднимал пистолет.

Правый.

Офицер сел на ступени.

Остальные лежали или бежали обратно на гребень, где их уже встречали люди Шестопалова — они вылезли из пролома третьим рейсом и поднялись по другой лестнице. С гребня донеслось: «Хенде хох!» — голос Шестопалова, со школьным произношением.

Звон отпустил. Я перезарядил правый из кармана.

Немцы на гребне поднимали руки.

С гребня было видно всё. Ров с водой. Дамбу, где у пушки стоял Жумабаев и смотрел на бастион из-под ладони. Мост через рукав. По мосту теперь бежали люди Яценко — пулемёт со стены над мостом молчал: его достал Жумабаев третьим снарядом.

Внизу, у пролома, Ишханян натягивал верёвку. Один конец он закрепил за железный крюк в стене каземата, другой его сапёры увезли на лодке к дамбе и привязали к столбу. Над водой рва легла верёвка. Лодки теперь ходили по ней — человек тянул верёвку руками, и лодка шла от дамбы к пролому вдвое быстрее, чем на вёслах.

Ишханян увидел меня на гребне и показал на верёвку. Спрашивал.

— Перила, — сказал я. — Перила можно.

Он не услышал. Но кивнул, как будто услышал.

* * *

Ерёмина убили через десять минут после того, как бастион стал наш.

Я видел это. Он стоял у пролома, внутри каземата, у самой бойницы, и показывал сапёрам Ишханяна дальше. Бастион был взят. Дальше была куртина, ворота, весь старый город. Ишханян хотел знать, где рвать следующую стену.

Ерёмин смотрел из пролома на куртину, на ту сторону рва. Показывал рукой.

— Вон там, — говорил он. — У трубы, видите? Где водосток. Там кирпич подмоченный, сто лет водой подмывало. Там тоньше…

Выстрел был один. Оттуда, с дальнего вала куртины, метров с трёхсот. Ерёмин упал назад, в каземат, на ящики.

Снайпер выбрал его потому, что он стоял в проломе и показывал рукой. Человек, который стоит в проломе и показывает рукой, — тот, кто знает. Немец сработал хорошо. В одну точку.

Ишханян прижался к стене у пролома. Его сапёры легли.

Я подошёл к Ерёмину. Он лежал на ящиках на спине. Пуля вошла в грудь. Он уже не дышал.

На его ватнике, слева, был нагрудный карман. Клапан застёгнут на пуговицу. Под клапаном — что-то квадратное.

Грачёв расстегнул клапан. Вынул сложенное письмо. Конверт самодельный, из тетрадного листа, с адресом полевой почты. Внутри — лист. Почерк крупный, неровный, женский. Письмо было старое: я помнил его ещё по Сталинграду. «Лежанку спрашивает. Помнит», — говорил тогда Ерёмин. И улыбался.

Грачёв развернул письмо. Прочитал. Сложил обратно.

— Про лежанку, — сказал он.

Он положил письмо в свою сумку, к планам. Отдельно.

Грачёв вписал в лист:

«Ерёмин, печник. 30 марта 1945 г. Кюстрин».

Подумал. Оставил «печник».

К вечеру Кюстрин взяли. Кто-то говорил, что немцы ночью вырвались из крепости на запад, через пойму, к своим. Кто-то — что вырвался только комендант со штабом, а остальные сдались. Я не проверял.

Ерёмина похоронили у дамбы, на сухом месте. Чумак принёс кирпич из пролома — старый, красный, прусский. Поставил в изголовье, на ребро.

— Хороший кирпич, — сказал Чумак. — Он бы сказал — честный.

— Он бы сказал — пережжённый, — сказал Фомичёв. — Видишь, синий с краю? Пережгли. Но честный, да.

Вечером Фомичёв забрал у меня обрез. Сел у коптилки, разобрал, протёр стволы, смазал замки. Работал молча. Когда закончил, собрал, завернул в тряпку и протянул мне.

— Смазан, — сказал он.

Харитонов, который сидел рядом, по привычке шевельнул губами. Потом остановился. «Без выстрела» в этот раз сказать было нельзя. И сказать это так, как говорил Бартош, тоже было нельзя.

Фомичёв посмотрел на Харитонова, на меня. Пожал плечами.

— Я не плотогон, — сказал он. — Я как умею.

Вечером я видел, как Грачёв сидит у коптилки в погребе с записной книжкой. Он рисовал. Я заглянул.

Это была печь. Русская печь, с устьем, с шестком, с подом. А сбоку — лежанка. Длинная, низкая, в два кирпича, с дымооборотом под ней. Так, чтобы тепло шло по лежанке и не уходило в трубу.

— Так он рассказывал, — сказал Грачёв, не поднимая головы. — Помнишь? В Сталинграде. Как будет класть, когда вернётся. Я запомнил. Он два раза рассказывал.

— Куда?

— Жене. Адрес есть, на конверте. — Он посмотрел на рисунок. — Пусть ей кто-нибудь сложит. По чертежу. Там напишу, как.

Он вывел внизу листа: «Ерёмину. Лежанка». Закрыл книжку.

* * *

Письмо из Смоленска пришло на третий день после Кюстрина.

Его принёс Митька. Он принёс почту для всей роты, раздал. Одно письмо осталось у него в руке. Он постоял, посмотрел на конверт. Потом подошёл ко мне.

— Товарищ старший лейтенант.

Конверт был серый, самодельный. На нём — номер нашей полевой почты. И фамилия. «Бартошу».

Почерк был крупный, неровный. Буквы шли вверх по строке, как будто их писали на колене.

Грачёв стоял рядом. Он увидел конверт и молча достал из своей сумки лист. Тот самый, затёртый до прозрачности. Крестик, кружок, стрелки. «Смоленскъ». Он нарисовал его Бартошу в Сталинграде, чтобы тот знал, куда идти. Теперь лист вернулся к нему, а письмо — пришло.

Письмо открыл я. Ротный — открывает.

'Здравствуй, муж мой.

Письмо твоё получила. Шло оно долго, потому как я по старому адресу не живу. Хату нашу немцы пожгли в сорок третьем, когда уходили, и всю улицу пожгли. Я живу у сестры, у Дуси, на Покровке, в её доме, дом цел. Письмо твоё мне соседка принесла, Матвеевна, она по старому адресу ходит, смотрит, не пришло ли. Я как прочитала, так и села. Думала, тебя нет, а ты есть.

Я жива. Здорова. Работаю на льнозаводе, его восстанавливают. Сестра кланяется.

Писать мне на сестру, адрес ниже.

Наш Днепр уже пошёл. А Ангара твоя, небось, ещё стоит.

Приезжай. Я жду'.

Подписи не было. Только буква. Как у Дурова.

Я прочитал письмо два раза. Отдал Грачёву. Грачёв прочитал и отдал Митьке. Митька прочитал, шевеля губами, и долго держал его в руках.

— Отвечать кто будет? — спросил Митька.

— Я.

Я сел к коптилке. Взял лист у Грачёва. Карандаш.

Долго смотрел на лист. Потом написал первую строку:

«Здравствуйте. Пишет вам командир роты, в которой служил ваш муж».

Глава 28

Дуров присел у края дороги и потрогал землю.

Земля в лесу была мягкая, весенняя, с прошлогодней хвоей. На хвое ничего не было видно. Я смотрел туда же, куда смотрел Дуров, и видел хвою.

59
{"b":"981107","o":1}