Литмир - Электронная Библиотека

— Пятеро, — сказал Дуров. — Ночью. Один хромает.

— Немцы?

Дуров поднял с хвои что-то маленькое. Показал на ладони. Окурок. Короткий, докуренный до самых пальцев, с бумажным мундштуком.

— Свои так не курят, — сказал он. — Наши махру. Эти — табак. Мало. Берегут.

Он встал и пошёл в лес, не по дороге, а рядом, вдоль следа, которого я не видел.

Рота шла за ним.

* * *

После Кюстрина дивизию отвели за Одер, на восточный берег, в леса. Отдыхать, пополняться, ждать. Чего ждать — не говорили. Все и так знали. До Берлина отсюда было восемьдесят километров, и по всем дорогам к Одеру ночами шли машины с потушенными фарами. Шли и не возвращались.

Леса здесь были большие. Сосна, бук, озёра, болотца. Песчаные дороги. Охотничьи вышки на опушках — деревянные, на четырёх столбах, с лесенкой и навесом. Сторожки. Каменные столбики с номерами кварталов. Всё было пронумеровано, расчерчено, прибрано. Даже лес у немцев был по линейке.

В лесах сидели немцы. Не армия — остатки. Те, кого в феврале обошли, отрезали и забыли. Фольксштурм, обозники, какие-то эсэсовцы без своей части. Днём они прятались, ночью выходили к деревням за едой. Иногда стреляли по нашим обозам.

Карасёв дал роте лесной массив. Квадрат на карте, двенадцать на восемь километров.

— Прочеши, — сказал он. — Отдых у тебя заодно. Ты в лесу когда в последний раз был?

— Под Ковелем.

— Ну вот. Вспомнишь, как это.

Дуров в лесу был другим человеком.

Он шёл впереди роты, как идёт хозяин по своему двору. Не торопился. Останавливался. Нюхал воздух. Трогал кору. Поднимал с земли веточку, ломал, смотрел на излом. Иногда ложился на землю и смотрел вдоль неё, низко, как смотрят вдоль доски, ровная ли.

— Вчера, — говорил он. — Двое. Тащили что-то.

Или:

— Утром. Один. Кабан.

— Кабан — это зверь или немец?

— Зверь.

За всю войну Дуров не сказал столько слов, сколько за этот день в лесу. Каждое — по два, по три. Дневная норма выходила к обеду. После обеда он говорил в долг.

* * *

Дом лесника стоял на поляне у ручья.

Каменный низ, деревянный верх, крыша высокая, черепичная, с оленьими рогами над дверью. Хлев. Сарай для дров. Колодец с воротом. Огород, вскопанный — значит, кто-то тут жил. Из трубы шёл дымок.

Дуров остановился на краю поляны и поднял руку.

— Один, — сказал он. — Старый. Ходит медленно. Собака была. Нету.

Я оставил роту в лесу. Пошёл к дому сам. Дуров — со мной. Грачёв — сзади.

Дверь открылась, когда мы были шагах в двадцати.

На пороге стоял старик. Высокий, сухой, в зелёной куртке с роговыми пуговицами, в шляпе с пёрышком за лентой. Усы седые, щёткой. В руках у него было ружьё. Не винтовка — ружьё. Три ствола: два гладких рядом и третий, нарезной, под ними. Стволы смотрели в землю, перед моими сапогами.

Я остановился.

Обрез у меня был в кобуре, на бедре. Рука сама легла на клапан.

Старик посмотрел на мою руку. Потом на кобуру. Потом на обрез в кобуре. Он смотрел на него, как смотрят на знакомую вещь. Как один кузнец смотрит на чужую подкову.

Потом посмотрел мне в лицо.

Так мы и стояли. Он — с трёхстволкой, стволами в землю. Я — с рукой на клапане. Между нами двадцать шагов поляны и ручей. В лесу за моей спиной стояла рота. За его спиной — дом с рогами.

Дуров вышел из-за меня. Пошёл к старику. Медленно, не торопясь, руки пустые, винтовка на плече. Подошёл вплотную. Протянул руку и положил ладонь на стволы трёхстволки. Сверху. Не взял — положил. И опустил их ещё ниже, к самой земле.

Старик посмотрел на Дурова. Дуров — на старика.

Старик отпустил ружьё. Дуров взял его, переломил, вынул патроны. Отдал ружьё обратно, пустое.

Старик взял.

— Гутен таг, — сказал Грачёв.

— Таг, — сказал старик.

Я убрал руку с клапана.

* * *

Лесника звали Вильгельм. Фамилию Грачёв записал, я не запомнил. Ему было семьдесят два. Сорок шесть из них он прожил в этом доме. Жена умерла в сорок первом. Сыновья — два — на войне. Где — он не знал. Последнее письмо от младшего было из Курляндии, в декабре.

В доме было чисто. Рога на стенах — оленьи, косульи, десятки пар, каждая на дощечке, каждая с датой. Над камином — голова кабана с жёлтыми клыками. В углу — чучело глухаря на суку. Стол, лавки, буфет с посудой. И ружейный шкаф. Дубовый, со стеклом, с ключом в замке.

Старик сел за стол. Мы с Грачёвым — напротив. Дуров остался стоять у двери.

— Спрашивает, вы его застрелите или нет, — перевёл Грачёв.

— Скажи — нет.

Грачёв сказал. Старик кивнул, как будто так и думал.

— Спрашивает, зачем пришли.

— Скажи: в лесу немцы. Солдаты. Мы их ищем.

Грачёв сказал. Старик долго молчал. Потом окунул палец в кружку с водой и начал рисовать на столе.

Мокрая линия. Ещё одна. Ручей. Дом — кружок. Дорога. Озеро — пятно. Он рисовал быстро и точно, как рисует человек, который сорок шесть лет ходил по этому лесу. Потом поставил в одном месте точку. В другом — две.

— Тут, — перевёл Грачёв, — у озера, в охотничьей избушке. Человек десять. Старики из фольксштурма и с ними трое в чёрном. Эсэс. Эсэсовцы стариков не пускают домой. А тут, — палец перешёл на вторую точку, у дороги, — тут двое. Ходят к нему за картошкой. Он даёт. Он боится.

Старик что-то добавил, глядя на Дурова.

— Говорит, — перевёл Грачёв, — ваш человек хорошо ходит. Говорит, он видел, как он шёл через поляну. Говорит, так ходили егеря, когда он был молодой. Спрашивает, он лесник?

Дуров у двери не пошевелился.

— Лесник? — спросил я Дурова.

Дуров подумал.

— Нет, — сказал он.

Больше он ничего не сказал. Старик подождал, понял, что больше не будет, и кивнул, как будто ответ был подробный.

* * *

К охотничьей избушке у озера вели две дороги.

Первая — просека. Прямая, широкая, разрубленная по линейке, с каменным столбиком на каждом перекрёстке. Она шла через лес прямо к озеру, к избушке. По ней можно было пройти за час, ровно, быстро, не путаясь.

Вторая — ручей. Он петлял по оврагу, по ольшанику, по болотцам. Шёл к озеру с другой стороны. По нему выходило три часа, и то если не завязнуть.

Я смотрел на мокрую карту на столе.

— Просекой, — сказал я. — Отделение Грачёва — по просеке к избушке. Шестопалов — в обход, по лесу, перекрыть дорогу от избушки на запад. Яценко — к дороге, где двое за картошкой ходят. Резерв — со мной.

— Нельзя просекой, — сказал Дуров.

Я обернулся.

Дуров стоял у двери. Он смотрел не на меня, а на стол. На мокрую линию просеки, которая уже начала высыхать по краям.

— Почему?

— Прямая.

— И что?

Дуров молчал. Подбирал слова. Дневная норма давно кончилась, а тут нужны были ещё.

— Прямая — видно далеко, — сказал он. — Он с той стороны лёг. Ждёт. Так кабана берут. Кабан по просеке идёт — его с конца ждут. — Он помолчал. — По ручью.

Старик посмотрел на Дурова. Потом что-то спросил у Грачёва.

— Спрашивает, о чём он говорит.

— Скажи — о просеке.

Грачёв сказал. Старик выслушал. И кивнул. Дважды, медленно. Потом сказал одно слово.

— «Шнайзе», — перевёл Грачёв. — Просека. Он говорит — да. На просеке у избушки — пулемёт. Он видел, когда носил им картошку. Стоит на конце просеки, в кустах. С колышками.

— С какими колышками?

— Колышки по просеке вбиты. Через каждые сто метров. Для прицела.

Пулемёт на конце прямой просеки, с пристрелянными колышками. Отделение, идущее по этой просеке ровно, быстро, не путаясь.

— По ручью, — сказал я.

Дуров кивнул и вышел на крыльцо.

* * *

По ручью шли три с половиной часа.

Ручей был мелкий, по щиколотку, но в бочагах — по пояс. Ольшаник по берегам стоял стеной. Мы шли по воде и по кочкам, держась за ветки. Дуров — первым. Он находил дорогу там, где её не было. Ставил ногу на кочку, которая держала, обходил ту, что выглядела твёрдой, а была болотом.

60
{"b":"981107","o":1}