Потом внизу, у самого пола, в квершлаге, появилась жёлтая нитка. Свет из-под полы. Нитка скользила по рельсу к устью. Ближе. Ещё ближе. Остановилась у самого среза — по ту сторону кирпича, в метре от меня.
Я закрыл левый глаз.
Скрипнул ремень. Свет вырвался из устья разом — немец откинул полу и выставил лампу за срез, в двор. Вместе с лампой из-за кирпича вышли его рука и плечо.
Правый ствол.
Вспышка. Звук ушёл.
Ладонь Дурова. Раз.
Я открыл левый глаз. Немец лежал наполовину в устье, наполовину во дворе, поперёк рельса. Карбидка лежала рядом, горела и шипела. Остапчук протянул руку и повернул на ней барашек. Пламя сжалось в синий язычок и погасло.
Два. Три.
Я переломил обрез, выбросил гильзу и вложил патрон из кармана.
Звук вернулся на одиннадцатом.
— Шестьдесят семь, — сказал в темноте Харитонов.
— Шестьдесят шесть, — сказал Синицын.
— Шестьдесят семь, — повторил Харитонов.
Потом далеко, в глубине, в трубе стукнуло. Один раз.
Больше труба не стучала. Внизу ровно гудели насосы. Всё остальное молчало и слушало нас.
Глава 12
Ерёмин чиркнул спичкой у самого пола и поднял её к лицу.
Пламя легло на восток, в чёрное устье квершлага. Спичка догорела до пальцев. Ерёмин не бросил её, пока пламя не погасло само.
— Туда тянет, — сказал он. — Ровно. Как в хорошей печи.
— Ствол дышит в шахту, — сказал Приходько. — Наш ствол — вдох. А вентиляционный — выдох. Воздух идёт по горизонту, по всем выработкам, а выходит через тот, дальний. Зимой сам идёт, без вентилятора. Наверху холодно, внизу тепло. Как печь и есть.
Расклады я озвучил у барьера, при прикрытой лампе.
— По стволу вниз не идём. Лампа наша туда упала. Внизу её видели. Ствол теперь — его. Грачёв.
Грачёв развернул на колене лист, лёг над ним грудью, чтобы свет не уходил вбок.
— Квершлаг на восток, четыреста метров, — сказал он. — Выходит к рудному телу. Там развилка. На юг — откаточный штрек, триста метров, до верха уклона. Уклон — вниз, на двести сорок. Туда ушли двое с рельса.
— Остапчук первым. Ерёмин с ним. Дальше я, Дуров, Митька. Недоля с отделением. Сапёры, Панас Лукич, Грачёв с планом. Круглов замыкает. Яценко держит двор и ствол. Телефон в машинный зал — здесь, у Яценко.
Телефон стоял в нише у ствола — чёрный ящик в железном кожухе, для сигналов машинисту. Яценко снял трубку, послушал и кивнул: наверху живые.
Квершлаг был прямой, как коридор. По полу — рельс, вдоль правой стены — канавка, в канавке бежала вода. Вдоль левой стены на скобах шла труба сжатого воздуха. Крепи здесь почти не было: порода держала сама.
Шли на слух. Остапчук впереди нёс лампу, прикрытую ладонью, светом в пол. Света хватало ему одному. Остальные шли по рельсу: носок сапога вдоль стали, как вдоль бордюра.
Через каждые пятьдесят шагов Ерёмин останавливался и чиркал спичкой. Пламя каждый раз ложилось на восток.
Шагов через двести пятьдесят слева в стене открылся проём. Остапчук повёл в него светом. Короткий ход, метров пятнадцать. В конце — кирпичная стенка во всю выработку, в стенке — дощатая дверь, обитая по краям брезентом.
— Сбойка, — сказал Приходько. — За ней вентиляционный штрек. По нему отработанный воздух идёт к дальнему стволу. А дверь — чтобы не смешивался. Её не открывают. Откроешь — воздух пойдёт через сбойку прямо на выход. А по горизонту встанет. Дверь навешена, чтобы струя её сама прижимала. Сама закрывается.
Ерёмин поднёс ладонь к брезенту, подержал.
— Прижимает, — подтвердил он.
Мы пошли дальше.
На трёхстах пятидесяти я остановил колонну. До развилки оставалось шагов семьдесят.
Дуров лёг на рельс. Долго лежал.
— Пусто, — сказал он. — Совсем.
Совсем пусто под землёй не бывает. Где-то всегда капает, где-то оседает порода, где-то идёт вода. Дуров слушал именно это. Если пусто совсем — значит, там кто-то стоит и не двигается.
— Пять минут, — сказал я. — Дуров и Остапчук — со мной вперёд, на сорок шагов. Остальные сидят.
Люди садились на рельс и вдоль стен. Лампу Остапчук взял с собой. За спиной осталась темнота и дыхание.
Одно дыхание я слышал отчётливей остальных. Частое, мелкое, как у собаки в жару. Жумабаев сидел у стены, у самой канавки, и дышал ртом.
Чумак сел рядом с ним. Я слышал обоих.
— Ты чего? — спросил Чумак.
— Ничего.
— Ты как паровоз.
— Потолок, — ответил Жумабаев. — Будто на голове лежит.
— В трюме хуже, — сказал Чумак. — В трюме ещё и качает.
— В трюме я не был.
— Вот и не надо.
Жумабаев задышал реже. Чумак говорил ему что-то ещё, негромко, про Новороссийск и про кока, который варил компот из алычи прямо на ходу, в шторм, и ни разу не пролил. Жумабаев не отвечал. Но дышал реже.
Мы с Дуровым и Остапчуком прошли сорок шагов. Легли. Остапчук погасил лампу.
Впереди, где квершлаг выходил к развилке, было темно. Потом не совсем. Внизу, у рельса, проступило что-то красноватое. Тусклое, неровное. Как угли в печи, если открыть поддувало.
— Горит, — прошептал Остапчук.
Позади, у колонны, чиркнула спичка. Я обернулся. Ерёмин держал её на уровне лица.
Пламя стояло прямо.
Ерёмин держал спичку, пока она не догорела. Потом чиркнул вторую.
Пламя дрогнуло. Постояло. И легло на запад — к нам. К стволу. Против того, как тянуло всю дорогу.
— Встала тяга, — сказал Ерёмин, не повышая голоса. — И пошла назад.
— Как назад? — спросил Приходько. — Не может она назад. Если только…
Он замолчал.
С востока, от развилки, пришёл запах. Сначала лёгкий: смола, горелое дерево. Потом тяжелее: мазут. Под ним было что-то ещё, без запаха вовсе. Только в висках вдруг стало туго.
— Угар, — сказал Кабаков. Он сидел ближе всех к нам. — Как в бане, когда трубу рано закрыли.
— Назад, — сказал я. — Все. К сбойке. Бегом.
Бежали по рельсу, в темноте, держась за трубу на стене. Дым шёл за нами, быстрее нас. Остапчук на бегу включил лампу — уже не до маскировки. Луч лёг в воздух и стал белым столбом. Дым.
Проём сбойки открылся слева. Из него дуло. Сильно, в лицо, холодным. Дверь в конце сбойки была открыта настежь. Прямоугольник черноты.
Дым из квершлага шёл мимо нас и сворачивал в сбойку, в эту дверь. А за сбойкой, на запад, к нашему стволу, воздух был чистый. Мы проскочили проём и встали за ним, у западной стены.
— Он дверь открыл, — сказал Приходько, тяжело отдыхиваясь. — Сбойку. С той стороны, со штрека. Ствол вентиляционный тянет, а через сбойку ближе. Вот воздух и пошёл задом. От развилки — к нам и в сбойку. И дым с ним.
— А шпалы подпалил у развилки, — сказал старший сапёр. — Шпалы и мазут. Крепь не трогал. Штрек ему самому нужен.
Люди кашляли. Круглов, последний, стоял с ящиком на плече и кашлял в воротник.
— Счёт, — сказал я.
Недоля пересчитал своих на ощупь, по плечам. Все.
— Что дальше, — спросил Недоля. — Назад, к стволу?
— И сидеть, пока он внизу работает, — сказал я. — Грачёв.
Грачёв уже лежал у канавки с планом и лампой. Я лёг рядом. Он развернул не первый лист, а третий — схему вентиляции. По ней шли стрелки. Синие — свежий воздух. Красные — отработанный. Двери — поперечными чёрточками.
Грачёв вёл пальцем. Губы шевелились.
— Сбойка открыта, — сказал он. — Значит, всё, что восточнее, тянет сюда. Закроем её — тяга пойдёт как шла. От нас на восток. Дым пойдёт назад, к развилке. Но там ему деваться некуда. Встанет у развилки и будет стоять.
Он повёл пальцем дальше.
— Вот. — Палец остановился на чёрточке у самой развилки, на северной стороне. — Дверь на старые выработки. Старые выходят сюда. — Палец пошёл на север, потом на запад, к красной линии вентиляционного штрека. — В тот же штрек. За сбойкой. Восточнее двери.
— Там, где они стоят, — сказал я.
— Там, где они стоят, — согласился Грачёв.
Приходько заглянул в план через моё плечо. Посмотрел на палец Грачёва. Потом на Грачёва.