Наступающих это не очень задерживало. Они шли рядом с дорогой, по полю.
Штрелов думал про Эльзу. В августе сорок третьего она отказалась ехать в Вартегау. Подвал у нас хороший. Он тогда разозлился и написал ей, что подвал — не защита.
Эльза была права. Он сидел на подводе, смотрел на телеги в кювете и не мог решить, что хуже: что она была права или что он рад этому.
На девятый день, в городке с костёлом и рыночной площадью, рота Бёме прикрывала мост.
Штрелов залез на колокольню. Колокольни он не любил: из них стреляют все, и все это знают. Но больше в городке ничего высокого не было.
С колокольни шоссе просматривалось на два километра.
Русские пришли через сорок минут. Сначала мотоциклы, потом танки. Танки остановились за километр, у развилки, не доезжая до первых домов. Из люка головного вылез офицер. Он разложил карту на броне и стал смотреть то на неё, то на городок. Шапка у него была сдвинута на затылок.
Восемьсот метров. Ветер слева, слабый. Мороз — пуля пойдёт ниже.
Штрелов выстрелил. Офицер лёг на карту.
Из люка полез второй — вытаскивать. Танкист, в шлеме, без автомата. Он перевалился через башню, схватил офицера за воротник.
Штрелов дал ему взяться покрепче. Выстрелил.
Танкист повис на броне рядом с офицером.
Танки развернули башни к колокольне и ударили. Штрелов уже бежал вниз по лестнице. Ступенек было сто четыре. Он пересчитал их, когда поднимался. На восемьдесят шестой ступени колокольню ударило в первый раз, и сверху посыпалась кирпичная пыль.
Внизу, у костёла, его ждал ефрейтор Ниманн с двумя велосипедами.
— Сколько?
— Двое.
— Офицер?
— Один.
Двести семьдесят три. Офицеров — семьдесят пять.
Мост взорвали через час, когда рота уже ушла. Русские навели свой через два часа.
* * *
Тридцать первого января дивизия, вернее то, что так называлось, переправилась через Одер у Кюстрина по льду.
Из двадцати двух человек роты Бёме переправилось четырнадцать. Сам Бёме переправился без фуражки и без планшета. Карта ему больше не была нужна: дальше начиналась местность, которую он знал без карты.
В тот же день русские вышли к Одеру севернее, у Кинитца. С ходу перешли лёд и заняли на западном берегу деревню. Об этом говорили все. По слухам, крестьяне в деревне в этот момент ехали на мельницу, а офицеры в местном трактире сидели в отпускных формах.
От Кинитца до Берлина было семьдесят километров.
Штрелов посмотрел на эту цифру и долго не мог от неё отделаться. Семьдесят километров. Пешком — два дня. На велосипеде Ниманна — день.
Почта догнала роту в Кюстрине, второго февраля. Её привезли на грузовике из Берлина, как будто так и полагалось.
Письмо от Эльзы было помечено восемнадцатым января.
Эльза писала, что все живы. Лотта кашляет, но это от подвала, сидят там почти каждую ночь. Пауль ходит и говорит слово «папа». Говорит его карточке на комоде. Больше никому. В соседнем квартале разбомбило два дома, но их улица цела. Хлеб дают. Уголь не дают.
Дальше шло про Гюнтера.
Гюнтеру пятнадцать. Его записали в роту гитлерюгенда по ближнему бою с танками. Они учатся в его же школе на Ричардштрассе, по вечерам. Учит их фельдфебель без руки, с Восточного фронта. Учат стрелять из фаустпатрона по макету танка из досок. Гюнтер попадает лучше всех в роте. Он очень гордый и говорит, что его отец снайпер и что он тоже не промахивается.
«Он спрашивает, правда ли, что ты стреляешь лучше всех в полку. Я сказала: правда. Не знаю, правильно ли я сказала».
Штрелов прочитал письмо три раза. Потом сложил его вчетверо и положил во внутренний карман, к карточке Пауля.
Фаустпатрон бьёт на тридцать метров. Хорошо — на шестьдесят. Чтобы с тридцати метров попасть в танк, надо подпустить его на тридцать метров.
Он знал, что бывает с теми, кто подпускает танк на тридцать метров. Это было его ремесло — знать такие вещи.
Рапорт об отпуске он подал в тот же вечер.
Бёме прочитал рапорт при свечке. Свечка стояла в бутылке из-под французского вина. Подвал был винный, принадлежал до войны торговцу из Кюстрина, и торговец оставил в нём всё, кроме вина.
— Нойкёльн, — сказал Бёме.
— Так точно.
— Семьдесят километров.
— Так точно. Сутки туда, сутки обратно. Три дня.
Бёме положил рапорт на ящик.
— Обер-ефрейтор, отпуска в армии отменены. Урлаубсшперре. Приказ фюрера. Ни одного военнослужащего с Восточного фронта в тыл.
— Нойкёльн — не тыл, господин гауптман. Через неделю он будет фронтом.
— Именно, — сказал Бёме. — Вот поэтому. Берлин объявлен крепостью. Ваш дом теперь — участок фронта. Вы его защищаете отсюда. Это даже ближе, чем было на Тереке.
Он сказал это без улыбки. Бёме за полтора года научился говорить такие вещи без улыбки, и Штрелов не мог понять, издевается он или верит.
— Так точно, — сказал Штрелов.
— Кроме того, — Бёме взял со стола другую бумагу, — вы откомандированы. Дивизия формирует снайперскую команду. Позиция — Зееловские высоты, в двадцати километрах отсюда. Высоты над поймой. Русские пойдут на Берлин через пойму, другой дороги у них нет. Там нужны люди, которые стреляют на восемьсот метров.
Он протянул бумагу.
— Это лучше отпуска, обер-ефрейтор. Вы будете стрелять по тем, кто идёт к вашей улице. Каждый ваш выстрел будет за Нойкёльн.
Штрелов взял бумагу.
«А вы потом выровняете и это», — подумал он. И сказал:
— Так точно, господин гауптман.
Зееловские высоты оказались длинным крутым уступом над Одербрухом.
Пойма лежала внизу плоская, белая, расчерченная канавами и дамбами. Километров двенадцать до реки. Всё как на ладони. На западе, позади уступа, начинались леса, а за лесами — город.
Позицию Штрелов выбирал три дня. Ходил по уступу, ложился, смотрел в прицел, вставал. Ниманн ходил за ним и носил лопату. Ниманн не спрашивал, зачем столько ходить. Ниманн третий год не задавал вопросов. С тех пор как Хаммербрука не стало, ему было всё равно, где лежать.
Выбрал он место над дорогой, у разбитой ветряной мельницы. С мельницы видно было обе дамбы и мост через канал. Восемьсот сорок метров до моста. Он померил по карте и по прицелу. Записывать не стал.
Ночью он вылез на гребень, прошёл до края уступа и сел на мёрзлую землю.
Впереди, на востоке, у Одера, горели огни. Русские жгли костры на своём плацдарме у Кюстрина и не очень прятались. Огоньков было много.
Сзади, на западе, небо было розовое. Низкое, мутно-розовое, от края до края. Это горел Берлин. Английские москито пришли в десять вечера, как всегда, и ушли, как всегда. Отсюда не было слышно ни разрывов, ни зениток. Был виден только цвет неба над городом.
Штрелов сидел между этими двумя светами и думал про дистанцию.
Всю войну дистанция работала на него. Восемьсот метров, шестьсот, тысяча. Чем больше было между ним и целью, тем лучше он стрелял. Тем дольше он жил. Тем ровнее лежали в голове цифры.
Теперь дистанция работала против. До русских — двенадцать километров. До Везерштрассе — семьдесят. С каждой неделей первая цифра будет уменьшаться, а вторая — нет. И когда первая станет меньше второй, отступать ему будет некуда, кроме как домой.
Он достал из кармана открытку полевой почты. Расправил на колене. Написал карандашом, мелко:
«Эльза. Гюнтера держи в подвале. Запри, если надо. Скажи ему, что отец так велел. Скажи, что отец стреляет лучше всех в полку и знает, что говорит. У нас всё хорошо. Фронт выравниваем. Курт».
Он перечитал последнюю строчку.
Впервые за два года это была правда. Фронт теперь шёл по Одеру. Ровной линией, с севера на юг. Выравнивать его дальше было некуда.
Глава 21
Тринадцатого января была суббота, и Кабаков истопил баню в прачечной у пруда. В последний раз — так сказал Карасёв по телефону, хотя ничего не объяснил. Кабаков понял сам. Пар в тот вечер был такой, что Митька вывалился на снег и лежал на нём, пока снег под ним не растаял до земли.