Литмир - Электронная Библиотека

Дверь он держал не изнутри. Издалека.

Двадцать третьего на рассвете немцы вошли в траншею.

Сначала был минный налёт — короткий, минуты на три, с перелётами. Потом стихло. В тишине я услышал шорох в третьем отделении, далеко слева, у камня, и чей-то сдавленный крик. Потом там рвануло гранатой.

— Митька, со мной. Дуров.

Я пошёл по траншее влево. Обрез — в руке. Дуров сзади.

Траншея шла коленами, как на меловой горе, только ниже и мельче: чернозём сверху, мел снизу, стенки осыпались. Колено. Прямой ход. Ещё колено. Из-за следующего колена слышался бег — тяжёлый, по дну, в нашу сторону. Один человек. За ним ещё.

Я встал в метре от угла.

Немец вылетел из-за колена прямо на меня. Каска, закатанные рукава, автомат на груди. Он увидел меня и начал поднимать автомат.

Правый ствол. В упор.

Его отбросило за угол, обратно, на того, кто бежал следом. Второй споткнулся о первого. Дуров, не выходя из-за моего плеча, бросил за угол гранату.

Ладонь Дурова легла мне на плечо и начала стучать.

На восьмом ударе вернулся звук. За углом было тихо. Слева, у камня, шла пальба — там отбивалось третье отделение, и туда, по брустверу, уже бежали Недоля с Грачёвым. Через минуту там тоже стихло.

В траншее остались пятеро немцев. Трое убитых у третьего отделения, двое — у нас за углом. У нас — часовой третьего отделения, заколотый в первую же минуту.

Я переломил обрез, вынул гильзу и вложил патрон из кармана.

Фомичёв встретил меня у моего колена.

— Правый? — спросил он.

— Правый.

— Сработал?

— Сработал.

— Пока, — сказал Фомичёв.

Двадцать седьмого стало ясно, что дальше не пойдём.

Никто ничего не объявлял. Артиллерия перестала бить по лесополосе и работала только по контратакам. Карасёв вечером пришёл в траншею без карты. Ночью сапёры приползли ставить перед траншеей мины — уже против немецкого наступления.

Плацдарм держали. Клочок меловой горы и степи, полтора километра в глубину, от яра до камня и дальше, до соседей. Немец за десять дней так и не сбросил нас в Донец.

Утром двадцать восьмого в траншею пришёл артиллерийский капитан — из того полка, чью сорокапятку разбили на гребне в первый день. Он искал Жумабаева.

— Наводчик у вас? — спросил он у Карасёва. — Мой. Забираю.

— Пушка у тебя есть? — спросил Карасёв.

Капитан помолчал.

— Будет.

— Будет — придёшь. А пока он стрелок. — Карасёв повернулся к Жумабаеву. — Остаёшься. До пушки.

Жумабаев стоял навытяжку, с прицелом за пазухой. Он посмотрел на капитана, потом на Карасёва, потом на меня.

— Пушку дадут — уйду, — сказал он.

— Дадут — уйдёшь, — согласился Карасёв.

Капитан ушёл без наводчика.

Вечером Синицын и Харитонов сели сверять ведомости.

Сверка проходила на дне траншеи, при свете немецкой плошки, в два голоса, как служба в церкви. Синицын держал «Учотъ» на коленях, Харитонов — свою тетрадку. Отделение сидело вокруг. Смотреть на это было интереснее, чем на немцев.

— Семнадцатое, — читал Синицын. — Нижняя траншея. Подносчик. Один выстрел.

— Один, — подтверждал Харитонов. — Правый.

— Там же. Расчёт пулемёта. Один выстрел.

— Один. Левый. Двоих.

— Про двоих у меня не пишется. У меня пишется по патронам.

— А у меня — пишется.

— Двадцать третье. Траншея, колено у третьего отделения. Один выстрел.

— Один. Правый.

Синицын закрыл «Учотъ».

— Итого за операцию — три выстрела.

— Три, — сказал Харитонов.

Отделение выдохнуло. Кабаков даже похлопал.

— Остаток, — сказал Синицын. — Семьдесят четыре. Два в стволах, семьдесят два при ящике и по карманам.

— Семьдесят пять, — сказал Харитонов.

Синицын поднял на него глаза.

— Сходимся, — медленно сказал он, — на трёх выстрелах. А на итоге расходимся.

— На единицу, — сказал Харитонов.

— На запас.

— На патрон.

Они посмотрели друг на друга над плошкой. Потом одновременно, будто по команде, раскрыли каждый свою тетрадь и записали каждый своё.

Глава 6

— «Сегодня, пятого августа, в двадцать четыре часа столица нашей Родины Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орёл и Белгород, двенадцатью артиллерийскими залпами из ста двадцати орудий», — прочитал Митька и поднял голову от газеты.

Газета шла к нам три дня и пришла девятого, к вечеру. Салют давно отгремел. Мы сидели в траншее на меловом плацдарме, в пыли, и слушали про московские залпы, которых не слышали.

— Двенадцать залпов, — сказал Кабаков. — Из ста двадцати. Это сколько снарядов?

— Тысяча четыреста сорок, — сказал Синицын, не задумываясь. — Холостых.

— Холостых, — повторил Кабаков с сожалением. — Это ж сколько добра.

Яценко сидел у стенки траншеи и смотрел на газету так, будто в ней писали про чужих.

— За нас салютовать не станут, — сказал он. — Мы тут стоим.

Десятого мы начали сдавать плацдарм смене. Двенадцатого ушли во второй эшелон. Салютовать за это действительно было не за что.

Чумак пришёл в середине августа, из госпиталя, с маршевой ротой.

Первым делом я увидел не его, а тельняшку. Она выглядывала на груди из-под расстёгнутого ворота гимнастёрки — синие и белые полосы, выцветшие, заштопанные. Над тельняшкой было загорелое лицо с белым шрамом через бровь и короткие рыжие усы.

— Чумак, — представился он. — Морская пехота. Севастополь, сорок второй. Потом Кавказ. Потом госпиталь. А теперь, значит, вы.

Он сказал «вы» так, будто это была не рота, а временное неудобство, вроде качки.

Кабаков оглядел его с интересом.

— Моряк, значит. А в пехоту как?

— Флот отдал, — сказал Чумак. — Временно. — Он подумал и уточнил: — Под расписку.

К вечеру он уже сидел у костра и травил про Севастополь, про подлодку, на которой его вывозили раненым, про то, как на Кавказе морская бригада ходила в атаку, крича «полундра», и немцы бежали от одного слова. Отделение слушало. Митька слушал внимательнее всех.

А потом Митька полез в сидор за котелком, и из сидора выпал валенок.

Валенок был флотский, серый, сорок пятого размера. Чумак посмотрел на него, потом на Митьку, потом на небо, где стояло августовское солнце.

— Это что?

— Валенок, — сказал Митька.

— В августе?

— Он не в августе. Он в сидоре.

— Где взял?

— С бронекатера, — сказал Митька. — Волжская флотилия.

Чумак поднял валенок, повертел, заглянул внутрь.

— На бронекатерах валенок не носят, — сказал он веско, как человек, который знает, что носят на бронекатерах.

— Эти носили, — сказал Митька.

— Это тебе кто сказал?

— Сапожник.

Чумак открыл рот, закрыл и сунул валенок обратно Митьке.

— Сапожник, — сказал он с отвращением. — Сухопутный. Всё они знают.

Митька убрал валенок в сидор, завязал и посмотрел на Чумака с достоинством человека, у которого на зиму всё есть.

Через три дня вернулся Савин-второй.

Пришёл он с той же маршевой почтой, похудевший, с рукой на перевязи, которую он снял с шеи, как только увидел траншею. Первым делом, не здороваясь, он полез в нагрудный карман и вынул самокрутку. Показал мне.

— На месте, — сказал он.

Самокрутка была та же — мятая, свёрнутая, непочатая. Бумага потемнела от пота.

— Не курил?

— Сказал же — когда вернусь.

— Так ты вернулся.

Савин-второй посмотрел на самокрутку, потом на траншею, потом на меня.

— Это я до вас дошёл, — сказал он. — А вернуться — это другое.

И спрятал самокрутку обратно.

Двадцать второго мы пошли с плацдарма снова. За сутки прошли четыре километра. Немец держал каждую балку, а потом, когда балок стало меньше, чем его людей, начал держать каждый бугор.

Двадцать третьего Митька прочитал: Харьков.

Он читал ровно, своим треснутым шёпотом, и слово «Харьков» ничем в его голосе не выделилось. Но Яценко встал, когда он его прочитал. Просто встал со дна траншеи и так стоял, пока Митька не дочитал до конца.

13
{"b":"981107","o":1}