Полоса под кручей оказалась шириной в два шага. Сверху свисали корни. С козырька сыпалась земля. Наверху, прямо над нами, коротко простучал немецкий автомат — по воде, по реке, куда-то не туда.
Фомичёв развязал бечёвку, развернул плащ-палатку и протянул мне обрез. Сухой, тёплый, пахнущий маслом.
— Как договаривались, — сказал он.
Я взвёл оба курка.
Бартош уже отталкивал плот обратно. Круглов упёрся веслом. Чумак развернул свой плот следом.
— За ротным, — сказал Бартош. — Двумя рейсами управимся.
Плоты ушли в дым.
Дуров прошёл вдоль кручи двадцать шагов в одну сторону, двадцать в другую, трогая глину ладонью. Вернулся.
— Промоина, — сказал он. — Здесь. И там.
Одна промоина была у нас над головой: щель в круче, прорезанная весенней водой, узкая, заваленная глиной. Вторая — ниже по течению, шагов за сто.
— Яценко — в нижнюю. Выходите на бровку и чистите траншею к нам. Недоля — со мной, в эту. Кабаков — за нами последним, с «пилой».
Яценко кивнул и увёл своих вдоль воды, в темноту.
Первым полез Дуров. Глина была мокрая, скользкая, как мыло. Дуров лез не торопясь, выбивая носком ступеньки.
— Носком бей, — прошептал за мной Ерёмин. — Не пяткой. Сырая глина носок держит. Пятку — нет.
Я бил носком. Глина держала. Сверху на лицо сыпалась земля. Я лез за Дуровым, обрез висел на ремне под правой рукой. За мной лез Недоля, за ним остальные. Сзади тяжело дышал Кабаков с пулемётом на плече.
Метров через тридцать Дуров остановился и поднял руку.
Над нами была бровка. Край кручи, срезанный, как ножом, и над ним — серое предрассветное небо. Совсем рядом, в нескольких шагах за краем, бил пулемёт. Длинными. Вверх по реке, туда, где лежала коса.
Дуров показал два пальца и махнул влево.
Я поднялся к нему и выглянул.
Траншея шла в четырёх шагах от края — вдоль кручи, бруствером к реке. Напротив промоины она расширялась в пулемётную площадку. Пулемёт стоял на бруствере, стволом вверх по течению, на косу. Тот самый, из бинокля. Первый номер лежал за ним, второй сидел рядом и держал ленту. Оба — спиной ко мне и боком. Дальше по траншее, шагах в десяти, стоял третий с ракетницей.
Над косой снова взлетела ракета. Пулемётчики подались к прицелу. Они смотрели туда, куда светили. Под свою кручу они не смотрели ни разу за всю ночь.
Я перевалил через край, в два движения дополз до бруствера и соскользнул в траншею — сбоку от площадки, в четырёх шагах от пулемёта.
Первый номер почувствовал что-то и начал поворачивать голову.
Правый ствол.
Вспышка ударила в стенки траншеи. Мир пропал. Пулемёт оборвался. Сноп ушёл в обоих — в первого номера и во второго, в спины, в ленту. Лента порвалась и повисла с бруствера.
Ладонь Дурова легла мне на плечо. Раз.
Третий, с ракетницей, развернулся. Дуров дал короткую очередь из-за моего плеча. Третий сел в траншею.
Два. Три.
Я ушёл вбок, к стенке. Отделение Недоли переваливало через край одно за другим и спрыгивало в траншею. Недоля показал рукой вправо, вниз по течению, и Грачёв с Ерёминым пошли туда. Сам Недоля с Савиным-вторым пошёл влево. Всё это было беззвучно, как кино без звука.
Четыре. Пять. Шесть.
Справа, за коленом траншеи, беззвучно полыхнуло — граната Грачёва.
Семь. Восемь.
На девятом ударе звук вернулся. Сначала как сквозь вату, потом ясно.
Справа, метрах в ста, рвались гранаты. Одна, вторая, третья. Яценко вышел из нижней промоины на бровку и шёл по траншее к нам. Слева, в стороне балки, стучал второй немецкий пулемёт — тот, что над пляжем. Стучал по косе и по воде. Про нас он пока не знал.
— Кабаков! — позвал я.
Кабаков уже лежал на площадке, на месте немецкого первого номера. Он сдвинул немецкий пулемёт с бруствера и поставил на его место свою «пилу». Стволом влево, вдоль бровки, на балку.
— Недоля! По траншее к балке! Кабаков бьёт вдоль, поверх вас, по брустверу! Гранатами, от колена к колену!
— Понял!
Кабаков дал очередь. «Пила» рванула вдоль траншеи, и земля на бруствере впереди брызнула в небо. Недоля пошёл.
Я переломил обрез, выбросил гильзу и вложил патрон из кармана.
Траншея к балке шла коленами. Недоля не торопился. Граната за колено, пауза, прыжок, следующее колено. Я слышал его по звуку. Кабаков бил поверх, короткими, по брустверу, и немцы между нами и балкой не могли поднять головы.
Над балкой немецкий пулемёт замолчал. Развернулся. Застучал в нашу сторону, вдоль бровки. Пули пошли по брустверу над Кабаковым. Кабаков вжался в землю и продолжал бить.
Потом у балки рванули две гранаты подряд. Пулемёт над пляжем оборвался.
С косы, снизу, донеслось «ура». Жидкое, в несколько голосов. Второй взвод поднялся с песка и пошёл в балку.
— Пять сорок, — сказал Митька у меня за спиной.
Он сидел на дне траншеи, прижимая к груди термос, и дышал так, будто лез по промоине дважды.
Рассвело.
Плацдарм был виден целиком. Полкилометра кручи вдоль реки, две балки — та, что с пляжем, и нижняя, куда выходил Яценко, — и траншея по бровке между ними. За траншеей начиналась степь. Ни дома, ни сарая, ни стены. Только бурьян, пожелтевший подсолнух на неубранном поле и где-то вдалеке — пирамидальные тополя вдоль дороги.
Второй рейс Бартош привёл к шести. На нём пришли Карасёв, третье отделение и ящик патронов. Потом третий рейс, с соседями. Потом ещё один.
Лейтенант второго взвода поднялся из балки к нашей площадке. Мокрый по грудь, серый, без фуражки. Орден на гимнастёрке был тот же.
— Вынесло всё-таки, — сказал он. — Как ваш плотогон и говорил.
Он посмотрел вниз, на косу. Там у воды лежали те, кто не добежал до кручи.
— Спасибо за пулемёт, — сказал он.
Постоял и пошёл к своим.
У Яценко один убитый и двое раненых. У Недоли — никого. Синицын прошёл по траншее с «Учотъом» и доложил мне трофеи.
— Пулемёт немецкий — два, один с порванной лентой. Телефон полевой — один. Ракетница — одна, с запасом. Одеяло шерстяное — четыре. Корзина с яйцами — одна. Из них целых — одиннадцать.
— Где ж ты корзину взял?
— В блиндаже, товарищ младший лейтенант. Под нарами. Для офицера держали.
— А остальные? — спросил Кабаков.
— Остальные в жидком состоянии, — расстроил Синицын. — Списаны.
Жумабаев стоял у бруствера, лицом в степь. Верёвку с пояса он так и не снял — обрезанный конец висел у бедра. Он смотрел вдаль, прищурившись, из-под ладони.
— Идут, — сказал он.
Я поднял бинокль. Степь была пустая. Тополя, дорога, бурьян. Над дорогой, у самого горизонта, стояла пыль — едва заметная, желтоватая.
— Шесть машин, — сказал Жумабаев. — Грузовики. И две тяжёлые. У тяжёлых пыль низко лежит и долго висит.
— Далеко?
— Восемь километров. Может, девять. Через полчаса будут.
Я передал Карасёву. Карасёв передал артиллеристам на тот берег. Через двадцать минут над дорогой у тополей встали разрывы. Пыль рассеялась, потом поднялась снова — уже не столбом, а в стороны.
Жумабаев смотрел туда, пока пыль не осела совсем.
— Ушли, — сказал он. — Две остались.
Весь день немец щупал плацдарм. Контратака из степи к полудню, контратака к вечеру — обе от тополей, обе с пехотой и без танков. Обе раз за разом ложились под пулеметами с артиллерией и откатывались. Обрез весь день пролежал у меня на коленях. В степи ему сегодня было нечего делать.
Под вечер в нижней балке нашёлся родник. Вокруг родника рос тальник, и Бартош, пригнав последний рейс, пошел туда посидеть.
Когда я спустился к роднику, Бартош сидел на корточках, а на ветках тальника перед ним висела мокрая плащ-палатка. Фомичёвская, в которую был завёрнут обрез. Бартош развесил её сушиться, по углам, чтобы не было складок.
Ветер шёл с реки и шевелил её.
Глава 9
— Балка — коридор, — проводил я инструктаж на понятном языке.
Отделение Недоли сидело на дне балки у самого горла. Ноябрьский вечер гас быстро.