К избушке вышли с тыла, с озера. Избушка стояла на пригорке у воды, бревенчатая, с навесом и дощатым причалом. У причала — лодка. Над трубой — дым.
Конец просеки был отсюда виден сбоку. В кустах у последнего столбика лежал пулемётчик. Один, в чёрной куртке, с MG на сошках. Он лежал к нам спиной и смотрел вдоль просеки. Туда, откуда мы могли прийти.
Дуров снял его одним выстрелом, с сорока шагов, из-за ольхи.
Избушку обложили со всех сторон. Грачёв крикнул по-немецки. Из избушки ответили очередью — в воздух, неприцельно. Потом закричали. Потом — тишина.
Потом дверь открылась. Вышел старик в шинели фольксштурма, с повязкой на рукаве, без оружия. Поднял руки. За ним — второй, третий. Восемь человек. Все старые, некоторые старше лесника. Один — на костыле.
Последними вышли двое в чёрном. Молодые. Руки у них тоже были подняты, но смотрели они не так, как старики.
Старики, выходя, оборачивались на них. Один, проходя мимо Грачёва, что-то сказал тихо, быстро.
— Говорит — они бы их расстреляли, если бы кто сдался, — перевёл Грачёв. — Вчера одного расстреляли. Он домой хотел.
Эсэсовцев Шестопалов отвёл в сторону. Отдельно.
Обрез весь день пролежал в кобуре.
* * *
Вечером мы вернулись к дому лесника.
Старик открыл ружейный шкаф сам. Без просьбы. Просто подошёл, повернул ключ, распахнул стеклянные дверцы и отошёл.
Фомичёв стоял перед шкафом, как Митька стоял перед органом в костёле.
В шкафу было четыре ружья. Две двустволки, одна — тонкая, английская, с гравировкой. Винтовка с оптикой. Пустое гнездо — от трёхстволки. А внизу, на полке, — коробки.
Фомичёв снял первую коробку. Картонная, жёлтая, с кабаньей мордой на крышке. Открыл. Внутри стояли патроны. Двадцать пять. В бумажных гильзах — красных, с латунными донцами. Двенадцатый калибр.
Он вынул один. Повертел. Понюхал.
— «Постен», — прочитал Грачёв на крышке. — Картечь.
— Картечь, — повторил Фомичёв. — Кабанья.
Он вынул второй. Сжал пальцами. Бумажная гильза подалась, как мокрый картон.
— Разбух, — сказал он. — Сырость. Этот — не годен. В патронник не войдёт. А войдёт — не выйдет.
Он перебрал все двадцать пять. Раскладывал на столе в две кучки. Медленно. Каждый проверял пальцами, каждый смотрел на свет. Девять — в одну. Шестнадцать — в другую.
— Шестнадцать годных, — сказал он.
Потом снял вторую коробку. Маленькую, жестяную. Открыл — и замер.
— Капсюли, — сказал он тихо. — Центробойные. Коробка. Полная. Сто штук.
Третья коробка была жестяная банка с порохом. Фомичёв открыл крышку, высыпал щепотку на ладонь, посмотрел, понюхал, поджёг спичкой. Порох вспыхнул ровно, коротко, почти без дыма.
— Охотничий, — сказал Фомичёв. Голос у него стал как у человека в церкви. — Бездымный. Правильный. Не артиллерийский, не винтовочный. Под ружьё сделан.
Он поднял на меня глаза.
— Товарищ старший лейтенант. Я его два года кормил чем попало. Теперь накормлю как следует.
Старик стоял у камина. Смотрел на Фомичёва. Потом сказал что-то Грачёву.
— Спрашивает — он оружейник?
— Скажи — тульский.
Грачёв сказал. Старик кивнул. Сказал что-то ещё, короткое.
— «Тула», — перевёл Грачёв. — Он знает Тулу. Говорит — хорошие ружья. У его отца была тульская двустволка. Купил в девятьсот десятом, у русского купца.
Фомичёв выпрямился.
Всю ночь он сидел за столом лесника с коптилкой. Перед ним стояли латунные гильзы — стреляные, из его мешочка. Он подбирал их всю войну, после каждого боя: что вылетело из обреза — то в мешочек. Он выбивал старые капсюли гвоздём. Ставил новые — лесниковы. Сыпал порох — лесников. Отмерял на своих самодельных весах, на коромысле из шомпола. Пыж. Картечь — из девяти разбухших патронов: он аккуратно разрезал бумагу и высыпал картечь в миску. Пыж. Завальцовка.
На донышке каждой гильзы, рядом с капсюлем, он нацарапал гвоздём букву. «Ф».
К утру на столе стояли восемь латунных патронов.
— Фомичёвские, — сказал Харитонов, который не спал полночи, сидя рядом и глядя на руки Фомичёва.
— Тульские, — поправил Фомичёв.
— Фомичёвские, — сказал Харитонов и записал.
* * *
Утром за столом лесника сидели трое.
Синицын с «Учотом». Харитонов с «Ведомостью выстрелов». И старик лесник с толстой книгой в кожаном переплёте, которую он достал из буфета.
Грачёв стоял сзади и переводил всем троим.
Книга лесника называлась «Абшусбух». Книга отстрела. Старик вёл её с девятьсот первого года. Каждая строка — один зверь. Дата. Вид. Вес. Квартал леса. Кто стрелял. Чем. Примечание.
— Двенадцатое ноября тридцать восьмого, — читал Грачёв. — Кабан. Секач. Восемьдесят пять кило. Квартал сорок семь. Стрелял — граф такой-то, гость. Ружьё — его. Патрон — «Бреннеке», пуля. Примечание: «Добран вторым выстрелом. Граф промахнулся первым. Граф недоволен».
Синицын слушал с интересом специалиста.
— Граф — недоволен, — повторил он. — Это у него как «Основание».
— Примерно, — сказал Грачёв.
Харитонов заглянул в книгу через стол.
— А сколько всего?
Грачёв перевёл. Старик открыл последнюю исписанную страницу. Ткнул пальцем в номер.
— Три тысячи сто двенадцать, — сказал Грачёв. — За сорок четыре года.
Харитонов присвистнул. Посмотрел в свою «Ведомость». Посмотрел на старика с уважением. И промолчал, сколько у него.
Синицын открыл «Учотъ» и стал записывать. Старик смотрел, как он пишет. Спросил что-то.
— Спрашивает, что вы пишете, — перевёл Грачёв.
— Скажи — опись, — сказал Синицын. — Что взяли. Патроны охотничьи — шестнадцать годных. Девять разбухших — пущены на картечь. Капсюли — коробка, сто штук. Порох охотничий — банка. Всё — по описи. Основание — лесник.
Грачёв перевёл. Старик подумал. Потом сказал что-то длинно и твёрдо.
Грачёв засмеялся.
— Он хочет расписку. Говорит — у него всё записано, что в доме. Если взяли — должна быть бумага. Иначе у него в книге не сойдётся.
Синицын посмотрел на старика долгим взглядом. Таким, каким Копылов смотрел на него на складе в Сталинграде.
Потом вырвал из конца «Учота» чистый лист. Написал печатными буквами, медленно, по-русски. Перечислил. Расписался. Поставил дату. Подумал — и внизу, под подписью, нарисовал звёздочку. Вместо печати.
Протянул леснику.
Старик взял лист. Прочитал, ничего не поняв. Посмотрел на звёздочку. Кивнул. Открыл свой «Абшусбух» на последней странице, положил лист между страницами и закрыл книгу.
— Сошлось, — сказал Синицын.
Харитонов посмотрел на звёздочку. На Синицына. Открыл рот.
— Это печать, — сказал Синицын, не дав ему сказать. — В «Учоте» звёздочек нет. А в расписке — печать.
Харитонов закрыл рот. Записал у себя в «Ведомости»: «Немецкие — 16. Фомичёвские — 8». Подвёл черту. «61*». Потом посмотрел на свою звёздочку, на синицынскую звёздочку на расписке, которая уже лежала в книге у лесника, и тихо пририсовал рядом со своей вторую. Для компании.
* * *
Патроны Дуров собрал сам.
Шестнадцать немецких, в красных бумажных гильзах, и восемь фомичёвских, латунных, с буквой «Ф». Он уложил их в свой подсумок — кожаный, немецкий, на два отделения. В одно — немецкие. В другое — фомичёвские. Застегнул.
— Понесу, — сказал он.
Ящик с заводскими остался у Синицына на повозке. Узелок с двумя дымными — у меня. Подсумок с охотничьими — у Дурова. Патроны к обрезу теперь были у трёх хозяев.
Я не стал спорить. Дуров ходил рядом со мной во всех дверях. Если понадобится — подсумок будет рядом.
Рота уходила из леса к полудню. Карасёв прислал связного: обратно к Одеру, к переправе. Что-то начиналось.
Старик-лесник стоял на крыльце и смотрел, как мы уходим. Поляна. Ручей. Дорога в лес. Митька, проходя мимо, сказал ему «данке» — единственное немецкое слово, которое знал, кроме «хенде хох». Старик кивнул.