— Здесь мы держали Иму Йонассона, это был своего рода... — Лукас попытался подобрать другое слово, но махнул рукой. — Изолятор. Для тех, кто пускал в ход кулаки. Но после его побега эту комнату использовали всего трижды, а потом руководство решило запереть ее навсегда.
— Почему?
— Потому что все трое, кого сажали сюда после Иму Йонассона, пытались покончить с собой, проведя здесь всего сутки. Первых двоих приметили за завтраком: они сидели и твердили себе под нос какие-то простые слова и фразы, а позже в тот же день один попытался повеситься в спальне, а второй прыгнул с крыши, но выжил.
Я содрогнулся. Покончить с собой? В каморке стояла непроглядная тьма, окон не было, со стен лохмотьями слезала краска, а по царапинам было видно, что штукатурку яростно кромсали ножом. Впрочем, мелкий вандализм и настенные каракули для «Роррима» едва ли были в диковинку.
— Мы думаем, слова, которые они твердили, Иму Йонассон выцарапал прямо на стенах, — сказал Лукас. — Лучше не вглядываться в них слишком долго и пристально...
Лишь когда глаза привыкли к полумраку, я разглядел, что царапины складываются в слова и цифры. Мелкие, плотные строчки покрывали пол и потолок. Да, надписи виднелись даже на потолке. Я с немым вопросом указал пальцем вверх.
— Понятия не имеем, — ответил Лукас. — Встать ему было не на что, до потолка не дотянуться. Острых предметов при себе он тоже не имел. Единственное объяснение — он царапал ногтями.
— Ногтями? — не поверил я.
— Меня не спрашивай, — отозвался Лукас.
Я машинально принялся читать: одно слово начиналось на П-А-К-С, но я тут же заставил себя отвести глаза.
— А что случилось с третьим, кого сюда посадили?
— Мы закрасили стены, чтобы не было видно надписей. Но когда вернулись на следующий день, он уже содрал краску зубами и ногтями и пытался размозжить голову о стену. Будто не мог вынести того, что творилось у него в голове. Столько крови... Бедный парень. Будь эти стены из кирпича... — Лукас покачал головой.
— Но сейчас стены снова закрашены?
— Всего в один слой, как видишь. Мы наняли профессиональных маляров, но после первого же слоя они бросили все и наотрез отказались возвращаться. Так что мы держим ее под замком, и... — Лукас осекся, будто услышал что-то, чего я не уловил.
— Вы так и не рассказали, как он сбежал.
— Да потому что сами понятия не имеем, — ответил Лукас, вглядываясь в подвальный коридор, в темноту, куда не доставал свет голой лампочки над головой. — Когда мы пришли тем утром, дверь была заперта, а Иму Йонассона и след простыл. Никто не признался, что выпустил его. Ночные дежурные клялись, что глаз не сомкнули и не видели и не слышали ни единой живой души. Разве что сороку: видели, как она летела в лунном свете от главного корпуса через забор. Не то чтобы у сорок водились души, просто они помянули ее потому, что в наших краях сороки вообще не водятся.
— Может, директор сам выпустил его, просто чтобы избавиться?
— Может быть. — Лукас сощурился, будто ему почудилось что-то в темноте в дальнем конце коридора. — Ладно, Ричард, пошли наверх.
— Было бы славно, если бы ты никому не говорил, что я показал тебе комнату, — добавил он, запирая дверь на лестницу в подвал. — Не то чтобы мне запрещалось, просто не хочется сеять страх среди стольких впечатлительных душ.
— Само собой, — ответил я, удержавшись от очевидного вопроса: если он так не хотел пугать таких, как я, зачем вообще показал мне эту комнату?
—
В ту ночь я лежал без сна и думал о Карен. О том, на чей след она могла выйти. О фотографии с лицом, которое, казалось, не отрываясь смотрит на меня. И наконец, перед самым забытьем, — о сороке, истошно кричащей в лесу. Я снова проснулся — или мне только показалось, что я проснулся, — оттого что в коридоре надрывался телефон. Я лежал и слушал этот звон и мерное, безмятежное дыхание Виктора и Ванессы. Разбудить кого-нибудь из них? Нет, они легли пораньше, чтобы набраться сил перед завтрашним побегом после обеда — о котором я почти позабыл после всего пережитого за день. Я ждал, что телефон замолчит, но звонки не прекращались. После того, что случилось с Томом, я держался от телефонных аппаратов как можно дальше, но этот звон был настолько навязчивым и въедливым, что, казалось, я вот-вот сорвусь, если он сейчас же не стихнет или кто-нибудь не снимет трубку. В конце концов я спустил ноги на холодный пол и выскользнул в коридор.
Телефон висел на стене между уборной и запасным выходом. Он принимал только входящие звонки, переведенные из здания администрации. Звонили обычно родители, друзья или девушки тех воспитанников, у кого они вообще были. Фрэнк и Дженни звонили пару раз, но я всякий раз находил предлог не подходить к трубке и передавал, что мы поговорим при встрече, когда они приедут навестить меня, — а навещали они меня раз в месяц. Мне даже не пришло в голову, до чего странно слышать звонок посреди ночи, когда в администрации ни души, — точь-в-точь как во сне не удивляешься тому, что умеешь летать или что небо зеленое. И все же волосы на затылке встали дыбом, а тело противилось каждому шагу, чем ближе я подходил к черному, бешено дребезжащему предмету.
Я замер перед телефоном в нерешительности.
Рука отказывалась подняться, а ноги не шли обратно в комнату, в теплую постель.
С каждым ударом колокольчика звон становился все громче и яростнее. Почему никто из ребят так и не вышел в коридор? Я уставился на твердый, вибрирующий пластик.
А затем снял трубку. Затаив дыхание, я осторожно поднес ее к виску, не давая коснуться уха.
— Алло? — выдавил я, слыша дрожь в собственном голосе.
Я услышал тихий вдох. Голос прозвучал легко и мягко, и поначалу трудно было понять, мужской он или женский.
— Я просто говорю правду.
— Алло? — повторил я.
— Я хочу войти. — Голос определенно был мужским. — И ты хочешь меня впустить. Потому что ты мой. Я просто говорю тебе правду.
— Я...
— Вот чего они не выносят. Правды. Впустить ее внутрь.
— Мне пора, — сказал я и уже собирался положить трубку, как вдруг голос произнес ее имя.
— Что? — переспросил я, хоть и расслышал вполне отчетливо.
— Карен, — повторил голос.
— Что с Карен?
— Она думает, что найдет меня. Но это я найду ее.
— Что ты несешь? Кто ты такой?
— Сам знаешь. Она сгорит. Девчонка, которую ты любишь, сгорит. И ты ничего не сможешь поделать. Потому что ты мелкий, слабый трус. Ты мусор. Слышишь? Ты мусор. И ты впустишь меня.
Я торопливо бросил трубку на рычаг. Все тело колотила крупная дрожь, будто в лихорадке. Прямо над телефонным аппаратом на стене было выцарапано слово; я узнал почерк и зажмурился раньше, чем успел хоть что-то прочесть. Нужно было вернуться в комнату. Не открывая глаз, ведя кончиками пальцев по стене, я побрел по коридору; сердце бешено колотилось в груди, а в ушах звенели слова: «Мусор. Сгорит. Мусор. Сгорит. Не смотри, не читай». Похолодало, воздух сделался промозглым и сырым, когда пальцы наконец скользнули в щель, нащупали контур двери, а затем — дверную ручку. Я нажал на нее и потянул на себя.
Дверь была заперта.
Я открыл глаза. Это была не дверь в спальню. Я огляделся. Я снова очутился в подвале, перед дверью в каморку, где держали Иму. В замочной скважине торчал ключ. «Мусор. Сгорит. Мусор». Я ухватился за ключ большим и указательным пальцами, повернул его и распахнул дверь. Я вгляделся в темноту. Разглядеть ничего не удавалось, но я чувствовал: там, внутри, кто-то дышит. Я отпустил дверь и бросился бежать. Бежал изо всех сил. Но ноги словно увязли в чем-то. В мусоре. Я тонул в мусоре.
—
Я рывком проснулся. В комнате что-то переменилось. Свет. Свет, льющийся из окна. Я сел на койке, огляделся и понял: впервые с того дня, как я попал в «Роррим», светит солнце. На верхнем ярусе надо мной сидели Виктор и Ванесса, болтая ногами.
— Вы слышали, ночью звонил телефон? — спросил я, протирая глаза.