Он слишком долго занимался европейской политикой, слишком хорошо знал Вену и слишком давно был знаком с принцем Евгением Савойским. Там, где Ришельё улыбался и заставлял противника гадать, не смеются ли над ним, Сен-Сафорен предпочитал слушать. Румянцев именно поэтому считал британца опаснее француза. Красавца замечают сразу. Старика, молча стоящего возле стены, — не всегда.
И такой выбор англов так же о многом говорил, кто умел «читать» дипломатию. Англичане оставляли себе пути для маневра. С уст Сен-Сафорена не будет произнесено ничего уничижительного, воинственного. Он слушает…
История, впрочем, обладала своеобразным чувством юмора. Француз и британец могли недолюбливать друг друга, Пруссия поглядывала на обоих с подозрением, мелкие германские дворы опасались всех сразу, но сегодня их интересы удивительным образом сходились в одном: Австрия должна уступить.
Каждый хотел своего, каждый был готов после этого снова сцепиться с остальными, однако ослабевший Габсбургский дом представлялся слишком удобной добычей, чтобы позволить ему спокойно оправиться от удара.
И только русский посол не спешил отрезать себе кусок. Именно это нервировало Вену сильнее всего.
Тишина в зале становилась всё тяжелее, и прусский посол решил её нарушить. Это был барон Фридрих-Вильгельм фон дер Танн-Грумбков.
Вопреки протоколам и элементарному придворному этикету. Но он, истово ненавидящий Австрию и католиков, преданный королю так, что даже взял имя монарха себе, готовый умереть тут же, в Вене, чтобы только проявить преданность. Он не из тех людей, что готовы слушать.
— Ваше Императорское Величество, — начал он и выдержал короткую паузу, — рискуя показаться человеком бестактным, позволю себе напомнить: мы, подданные короля Фридриха Вильгельма, чрезвычайно ценим время, дисциплину и откровенность.
Румянцев едва заметно поднял бровь. Это было даже не хамство — хамство иногда могло быть изящным. Это было пошло, грубо и настолько демонстративно бестактно, что поморщился даже Ришельё. Причём француз сделал это с таким выражением, словно его оскорбила не дерзость пруссака, а недостаток вкуса, с которым она была высказана. Сен-Сафорен только чуть опустил веки.
Ещё совсем недавно прусский посланник не осмелился бы разговаривать в таком тоне не только с императорской четой. Он десять раз подумал бы, прежде чем позволить подобное в разговоре с любым достаточно влиятельным австрийским вельможей. Но победа меняет людей. Особенно первая большая победа. Она ударила пруссакам в голову крепче вина. Король и его подданные словно разом решили, что наступил новый век и Пруссия уже заняла в нём то место, которое прежде принадлежало старым великим державам.
Головокружение от успеха дошло даже до Потсдама — до того самого двора, чья скупость давно стала предметом насмешек, где считали деньги, презирали излишества, а королевская бережливость казалась французам почти болезнью и некоторым немецким князьям — неприличием. И этот самый двор после победы разразился праздником такого размаха, какого Прусское королевство не видело за всю свою не слишком долгую историю. Берлин праздновал, Потсдам праздновал, офицеры пили за короля, газеты писали о славе прусского оружия, а дипломаты внезапно обнаружили у себя спины настолько прямые, словно каждый лично командовал победившими батальонами. Теперь один из них стоял в Вене, перед Габсбургами, и требовал не тратить его время.
Наступила мёртвая тишина. Все взгляды обратились к двум тронам: большому, на котором сидел маленький человек, и стоявшему рядом, чуть меньшему, предназначенному для взрослой женщины. Хотя и сама Елизавета Кристина была невысока, худощава и сейчас казалась почти хрупкой.
Мария Терезия медленно подняла глаза на прусского посла. Десятилетняя девочка. Королева Венгрии, королева Богемии, эрцгерцогиня Австрии, наследница земель, ради которых уже начинали точить ножи едва ли не во всех европейских столицах. Дочь погибшего императора Карла VI. Она посмотрела на пруссака грозно — настолько грозно, насколько вообще способен посмотреть десятилетний ребёнок на взрослого мужчину, который только что намеренно оскорбил её мать, её двор и её корону.
Вышло немного комично. Ришельё усмехнулся.
Негромко, почти беззвучно, лишь уголком губ, но достаточно. Румянцев увидел, как один из австрийских вельмож побелел, другой отвернулся, а третий сжал рукоять парадной шпаги так, что побелели костяшки пальцев. Француз заметил и это. На мгновение его улыбка стала чуть шире, словно возможность быть заколотым посреди Хофбурга показалась ему не угрозой, а превосходным завершением и без того занятного утра.
И на одно страшное мгновение русский посол почти поверил, что дипломатическая конференция закончится прямо здесь — сталью, кровью и телом герцога де Ришельё на паркете, а следом, возможно, и прусского посла.
Что ж, это даже несколько упростило бы переговоры.
Румянцев подавил улыбку. Нет, сегодня австрийцы никого не заколют. Им слишком нужна была помощь тех, кого они ненавидели, и в этом заключалось настоящее унижение. Австрия понимала: войны, скорее всего, уже не избежать. Она хотела другого — времени. Всего лишь времени. Года, а может быть, даже нескольких месяцев, чтобы собрать полки, пополнить казну, укрепить крепости, договориться с теми, с кем ещё вчера считали унизительным договариваться, разобраться с наследованием и показать провинциям, что Вена всё ещё Вена, а Габсбурги всё ещё Габсбурги.
Именно ради этого сюда в спешке пригласили представителей великих европейских держав. Официально — для переговоров, возможно, даже для конференции, для мирного разрешения возникших противоречий. Красивые слова. Но с каждой минутой становилось всё очевиднее, что никакой настоящей конференции может не получиться. Получится торг — грубый и безжалостный. Каждый присутствующий уже мысленно подсчитывал, сколько стоит слабость Австрии. Пруссия хотела одного, Франция — другого, Британия стремилась не позволить континенту сложиться в сочетание, опасное для неё самой, у немецких князей были собственные аппетиты, и у каждой державы находились старые претензии, новые интересы и очень своевременно обнаруженные юридические основания требовать именно сейчас именно то, что ей хотелось получить.
И среди всего этого дипломатического зверинца русский посол молчал. Румянцев мог себе это позволить, потому что Россия пока ничего не просила.
Именно это беспокоило собравшихся сильнее всего.
Европа уже начинала привыкать к тому, что новая Россия предпочитала не кричать о своих намерениях заранее. Когда Петербург молчал, это вовсе не означало, что у него нет замыслов. Порой это означало лишь то, что русские ещё не решили, какую цену назначить за собственное участие.
Румянцев медленно оглядел зал. Пруссак стоял с вызывающе прямой спиной. Ришельё сохранял ту лёгкую улыбку, с которой, вероятно, одинаково удобно было входить в спальню замужней женщины и на переговоры о разделе чужой державы. Сен-Сафорен молчал и наблюдал. Австрийские вельможи кипели от бессильной ярости. Елизавета Кристина защищала дочь одним взглядом, а маленькая Мария Терезия сидела под тяжестью короны, которая была слишком велика для десятилетней девочки.
Никто из них ещё не знал, что в это самое утро далеко на юго-востоке два фрегата под турецкими флагами уже вошли в Босфор. Что над Константинополем поднимается дым, что горят янычарские казармы, что русская агентура привела в движение давно подготовленные силы, а русский адмирал готовит флот к атаке. Они не знали, что день, начавшийся для европейских дипломатов спором о наследстве Габсбургов, очень скоро может принести известие, после которого им придётся заново пересчитать всю Европу.
Потому что если русский флот войдёт в Константинополь, а русский солдат ступит на улицы Царьграда уже не как налётчик, не как временный победитель и даже не как гость, вопрос о том, кто в Европе сегодня силён, а кто слаб, придётся задавать заново.
— Вы ведете себя вызывающе, — не стерпела вдовствующая императрица.