Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Свечи в массивных бронзовых паникадилах полыхали жарко, плавя тяжёлый, густой воздух. Под сводчатыми потолками, расписанными затейливыми узорами из златоглавых трав и библейских притч, царила торжественная, почти молитвенная тишина, нарушаемая лишь шорохом тяжёлых парчовых шуб. На лавках вдоль стен, покрытых пёстрыми персидскими коврами, неподвижно и чинно восседала боярская родня.

У противоположной стены высился поставщик — пятиярусный пирамидальный буфет, от верха до низу заставленный серебряными кубками, чеканными стопами и вызолоченными братинами.

Разговор не завязывался сразу. Хозяин палаты, ступая важно и чинно, лично поднёс Дмитрию каравай пышного хлеба и серебряную солоницу: «Прими хлеб-соль, посол, да не будет меж нами лиха». А за этим последовал главный, незыблемый ритуал — здравица. Боярин поднял тяжёлый вызолоченный кубок за здоровье государя, затем — за здоровье гостя. Пить надлежало до самого дна, не уронив ни капли, ибо отказ сулил смертельную обиду.

И едва отгремели заздравные чаши, в палату вереницей потянулись дворовые слуги в одинаковых, шитых золотом кафтанах.

Первыми на стол легли закуски. В массивных серебряных мисах неслась зернистая, прозрачная стерляжья икра — так называемая «белая», что ценилась дороже золота, а рядом с ней — тёмная, упругая паюсная. Подали говяжьи языки под пряным ореховым соусом, заливную стерлядь, хрустальную от студня, и горячие пироги-«векшники» со свежей озерной рыбой, брызгающие соком при каждом надрезе резчика.

Затем настал черёд рыбного изобилия. На огромных блюдах внесли семужные балыки, нарезанные тончайшими, почти прозрачными пластами, и стерлядей, запечённых в печи 'колесом" — свёрнутыми в тугое кольцо, сочными, под золотистой корочкой. Налимы тонули в кисленьком изюмном взваре с добавлением заморского уксуса, а грибной дух от еловых груздей и белых грибов в рассоле спорил с чесночным ароматом наваристых похлёбок.

Мясной вынос стал вершиной боярской щедрости. На стол водрузили молочного поросёнка, докрасна подрумяненного в печи и плотно начинённого гречневой кашей с утиной печёнкой. Для вящей удивленности посольского взора поднесли медвежатину в жировой сетке — кушанье дикое, но невероятно нежное.

Когда же гости обессилели от яств, слуги внесли сладости: брусничную и яблочную пастилу, маленькие, тающие во рту пирожки-левашники и «сухие дули» — груши, вымоченные в мёду. Всё это щедро запивалось ставионными медами — вишнёвыми и малиновыми, что выдерживались в глубоких боярских погребах по двадцать лет и пьянили не столько хмелем, сколько глубоким, тягучим ароматом русской земли.

— У нас, Дзимитори-доно, — прошептал Хатта, наклонившись к самому уху Дмитрия, покуда слуги обносили гостей очередной переменой блюд, — самурай, представший перед господином за столом столь обильным, счёл бы себя оскорблённым: подобная роскошь пристала торговцу, но не воину, чья добродетель — в умеренности.

— А здесь, друг мой, — так же тихо ответил Дмитрий, наблюдая, как хозяин дома с истинно царственной невозмутимостью подкладывает себе очередной кусок, — обильный стол — это не роскошь, а слово, произнесённое без единого звука: смотри, гость дорогой, сколь велико моё уважение к тебе, коли я не жалею для тебя ничего.

Куда труднее, однако, далось самураям испытание иного рода — то самое, о котором Головин предупреждал их ещё в дороге с той многозначительной усмешкой человека, знающего цену собственным словам не понаслышке. Чарки с крепким, пряным медом обходили стол с неумолимой регулярностью, а всякий тост, произносимый хозяином либо кем-то из его многочисленных родичей и приятелей, сидевших тут же, требовал по обычаю осушения до дна — и уклониться от этого значило бы нанести хозяину обиду едва ли не большую, чем отказ от угощения вовсе. Дмитрий, вспоминая собственный, не самый скромный опыт корпоративных застолий из прошлой, далёкой уже жизни, держался стойко, полагаясь на давнее, ещё в юности усвоенное правило чередовать алкоголь с плотной закуской; Хатта же и Такэда, привычные более к сдержанным ритуалам чайной церемонии, нежели к подобному разгулу хлебосольства, к концу вечера являли собой зрелище хоть и достойное, но заметно раскрасневшееся и куда более многословные, чем обыкновенно. Прохор, приставленный к посольству сотник, шёпотом заметил после Гавриле, провожавшему гостей обратно на посольский двор, что «самурай ваш хмель держит не хуже иного боярина — стало быть, люди свойские, не басурмане какие», — похвала, которую Гаврила счёл нужным на следующее же утро передать Дмитрию едва ли не с той же торжественностью, с какой передавал государевы указы.

Показывали им в те дни и иное — не только застольную, но и мастеровую, ремесленную гордость города. Однажды поутру явившись с обычной своей суетливой деловитостью, он объявил, что государь, памятуя любопытство заморских гостей к книжной премудрости, дозволил показать им Печатный двор — место, где вот уже не первый десяток лет тискали, по образцу заведённому ещё при деде нынешнего государя, книги церковные да иные. Дмитрий, что мальчишкой ещё с интересом рассматривал в музейной витрине репродукции страниц первого русского «Апостола», не смог сдержать невольного волнения, когда пожилой, перепачканный типографской краской мастер, гордясь не менее хозяина дома своим ремеслом, подвёл гостей к тяжёлому, окованному железом станку, велев подмастерьям для наглядности оттиснуть один лист, вручил ещё не просохший оттиск самому Дмитрию. Требующий немалой силы протяжки рычага. Хатта, разглядывая ровные, будто по линейке выведенные строки славянской вязи, долго качал головой, признаваясь, что не понимает, как можно вырезать столь мелкие и вместе с тем столь чёткие знаки на металле, — а Дмитрий, поймав себя на мысли, что вот-вот проговорится о существовании наборного шрифта совсем иного, куда более позднего образца, счёл за лучшее перевести разговор на менее опасную почву.

Показали им и Оружейную палату — вернее, ту её часть, что дозволено было увидеть послу иноземному без особого на то распоряжения свыше: доспехи прежних государей, тяжёлые, изукрашенные золотою насечкой сабли, костяные да серебряные кубки заморской работы, поднесённые некогда персидскими да цесарскими послами. Дмитрий, разглядывая эти вещи — многие из которых, как он прекрасно знал, простоят в музейных витринах ещё четыре сотни лет спустя, — испытывал уже привычное, но от того не менее странное чувство: будто он ходит одновременно по двум городам разом, по нынешней, живой, дышащей морозным паром Москве и по той, застывшей в стекле и электрическом свете, что он видел собственными глазами, стоя школьником на экскурсии перед той же самой саблей, теперь ещё блестящей, ещё бывшей в деле, а не покоящейся под музейной табличкой.

Но, пожалуй, всего более потешила самураев — и всего более смутила поначалу — русская баня, куда Гаврила, не без лукавой усмешки, зазвал гостей в один из морозных вечеров под тем предлогом, что негоже-де иноземному послу хворать простудой в разгар важного дела. Такэда, впервые ступив босыми ногами на раскалённый полок и ощутив на себе первый удар пара, поднятого квасным духом от каменки, издал звук, средний между воинственным кличем и сдавленным вскриком, чем вызвал у сопровождавших их банных истопников такой приступ добродушного хохота, что даже сам Дмитрий, при всей своей многолетней привычке к японской сдержанности, не удержался от смеха. Позже, уже отогревшись и напарившись до того блаженного, почти невесомого состояния, что бывает знакомо всякому, кто хоть раз испытал на себе эту исконно русскую забаву, Хатта философски заметил, что вот, пожалуй, единственное искусство здешней земли, что он готов был бы перенять для собственного дома в Японии без всяких колебаний, — на что Гаврила, не вполне поняв смысла сказанного из-за языкового барьера, но уловив общий одобрительный тон, с гордостью отвечал, что баня — дело исконно русское, испокон веку заведённое.

Так проходили дни, наполненные то весельем, то новыми диковинами, — и всё же под каждым из них, точно тонкий, но неотступный лёд под слоем свежевыпавшего снега, лежала тревога, которую Дмитрий, при всём старании, не мог до конца в себе заглушить. Он думал о том, что где-то на дороге, среди метелей и заносов северного тракта, безымянный гонец боярина Фёдора Ивановича либо уже нашёл, либо тщетно ищет следы того самого купеческого сына, чьей историей Дмитрий прикрыл собственную, куда более невероятную правду, — и что от этих поисков зависит теперь не только исход посольства, но, весьма возможно, и самая его жизнь, равно как жизни всех тех, кто последовал за ним через два океана по одному лишь слову доверия.

72
{"b":"978790","o":1}