Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— «Потешаться», Дзимитори-доно? — переспросил он. — Простите меня, но я не совсем понимаю смысл этого слова.

— 'Потешаться" — здесь означает веселиться или хорошо, с пользой провести время, как раз то что мы давно уже не делали. — Дмитрий объясняя ему всё это подмигнул.

— В додзё меня учили, что воину пристало веселиться не менее прилежно, чем сражаться.

— Ну в таком случае, скоро сам всё увидишь, друг мой, — ответил Дмитрий с невольной улыбкой. — Боюсь, никакие додзё тебя к этому не готовили.

Пожар в это утро было не узнать. Там, где всего два дня назад Дмитрий видел лишь торговые ряды да белокаменное Лобное место, теперь раскинулось нечто куда более пёстрое, шумное и хаотичное — то, что Гаврила, не без гордости в голосе, назвал попросту «ярмаркой», будто одно это слово могло вместить в себя всё увиденное. Торговые ряды, и без того обширные, сегодня будто утроились числом: между постоянными лавками гостиного двора теснились наскоро сколоченные из жердей, а то и вовсе разложенные прямо на снегу, на рогожах да коврах, товар — кто с чем сумел добраться до Москвы к этому дню. А дальше, за рядами, там, где заканчивалась твёрдая земля и начинался пологий спуск к скованной льдом Москве-реке, шум и вовсе поднимался до того гула, что напомнил Дмитрию — с той же двоящейся, полусмешной-полугрустной остротой, с какой он привык теперь сравнивать два своих века, — не то ярмарочную площадь из старого фильма, не то стадион в день большого матча.

— На лёд смотри, боярин, на лёд, — не удержался Гаврила, указывая плетью вниз, к реке. — Там нынче самая потеха.

Дмитрий, ступив следом за подьячим на бровку берега, невольно замер. Прямо на льду Москвы-реки, расчищенном от снега и укатанном тысячами полозьев и подошв до блеска, высились две деревянные горы — не настоящие, разумеется, а рукотворные, катальные, сколоченные из брёвен и облитые водой так, что скат их превратился в сплошную сверкающую на солнце ледяную корку. С верхушки одной из них, оглашая округу восторженным визгом, летели вниз санки с седоками — кто на дощечке, а кто и вовсе на собственной рогоже, — а внизу, у подножия, толпилась ватага мальчишек и девок, дожидавшихся своей очереди с тем нетерпением, какое, подумал Дмитрий, за четыреста лет так и не переменится ни в одном народе мира.

Чуть в стороне от гор, ближе к берегу, собралась ещё одна, не менее густая толпа — там, приплясывая под нехитрый, но заразительный наигрыш гуслей и рожка, кружились скоморохи в пёстрых, обшитых бубенцами колпаках; один из них, подбрасывая в воздух то нож, то расписной деревянный шар, вёл при этом залихватскую, полную прибауток речь, от которой толпа то и дело взрывалась хохотом; другой, приплясывая рядом на потеху зрителям, вёл на цепи большого бурого медведя, наряженного в подобие человечьего кафтана, — зверь, к явному восторгу собравшихся, неуклюже, но вполне узнаваемо изображал то пьяного мужика, бредущего домой, то бабу, кокетливо поводящую плечами, покуда поводырь выкрикивал прибаутки о том, «как Мишка Потапыч на боярский двор свататься ходил». Хатта, увидев дрессированного зверя вблизи, невольно отступил на полшага — то ли из осторожности, то ли из чистого изумления, — а Такэда и вовсе не сдержал короткого, изумлённого возгласа, за что тут же, спохватившись, метнул виноватый взгляд на старшего товарища.

— У нас таких зверей не приручают, Дзимитори-доно, — произнёс Хатта тихо, не сводя глаз с медведя. — В горах у нас такой же зверь по молодости чуть не задрал одного из моих родичей. Не могу взять в толк, как здешние люди ухитряются водить его на цепи, будто он не медведь вовсе, а собака.

— Терпением да кнутом, друг мой, я так полагаю, — ответил Дмитрий, — как и всякого, кого приручают против его собственной воли.

Дальше, за скоморохами, теснились балаганы — дощатые будки с пёстро расписанным пологом, из-за которого доносились то писклявые, нарочито искажённые голоса кукольного действа, то дружный смех зрителей, обступивших вход, где шло кукольное представление; торговцы горячим сбитнем расхаживали меж рядов с закутанными в тряпьё жбанами, зазывая покупателей тем особым, тягучим напевом, в котором самые обыкновенные слова о цене товара звучали едва ли не колыбельной песней; чуть поодаль пеклись прямо на угольях блины и пряники, и запах мёда, теста и печного дыма стоял над всей площадью такой плотной, осязаемой пеленой, что Дмитрий поймал себя на мысли: этот запах он, пожалуй, узнал бы теперь и через тысячу лет, доведись ему вновь оказаться на этом самом месте в любом ином веке.

— Государь, я гляжу, знатно вас нынче балует, — заметил Гаврила, оглядывая толпу с видом человека, искренне довольного тем, что его подопечным нашлось чем полюбоваться. — Не всякий год такую ярмарку в эту пору наши купцы собирают — а тут, вишь, слух о вас, видать, и до окрестных городов дошёл, торговый люд из самых дальних мест съехался, кто с чем побогаче, — авось заморские гости да весь их почётный караул кой-чего да прикупят.

Дмитрий, услышав это, не сдержал усмешки: расчётливость купеческого сословия, судя по всему, была здесь силой куда более постоянной и предсказуемой, нежели любые придворные интриги.

Толпа, следовавшая за ними от самых торговых рядов, к этому часу разрослась настолько, что напоминала уже не любопытствующих зевак, а нечто вроде почётного, хоть и стихийного, эскорта: мальчишки бежали впереди процессии, крича встречным «Басурмане едут, басурмане!»; бабы, всё так же крестясь при виде чёрных лаковых доспехов самураев, тем не менее вытягивали шеи из-за плеч соседок, чтобы разглядеть получше; иные из посадских мужиков, посмелее, подходили почти вплотную, разглядывая мечи самураев с тем же деловитым, оценивающим прищуром, с каким сами они, должно быть, разглядывали хороший топор на торгу.

Именно эта толпа, следовавшая за ними неотступной, гомонящей тенью, и привела их в конце концов прямиком к меховому ряду — том самом, где два дня назад Дмитрий уже слышал бойкие уговоры немолодого купца, звавшего его прикупить соболька.

— А вот и он, боярин! — узнал его тот же купец, дородный мужчина в добротном, крытом сукном кафтане, выскочивший из-за прилавка при виде знакомой уже свиты с той стремительностью, что выдавала в нём охотника, завидевшего долгожданную дичь. — Аникей Шестов, к твоей милости, коли запамятовал имя моё! А я ведь, боярин, чуял тогда — вернёшься! Купеческое сердце такое дело за версту чует!

Не успел Дмитрий и слова вымолвить, как по соседним прилавкам уже прокатилось оживление — соседние торговцы, завидев, что боярин иноземный остановился именно у лавки Аникея, тут же принялись, перебивая друг друга, зазывать его и к себе.

— Не слушай его, боярин, у него мех прошлогодний, молью траченный! — выкрикнул один, помоложе, из соседней лавки. — А у меня соболь — прямо с Сибири везён, свежий, ноне только привезли!

— Брешет он, боярин, врёт как сивый мерин! — не остался в долгу Аникей. — А ты глянь, глянь сам, каков мех — рукой погладь, шёлк, не мех!

Дмитрий, оказавшись в центре этой бойкой, почти яростной купеческой перепалки, невольно рассмеялся — впервые, кажется, за все три дня московского сидения по-настоящему, без той сдержанной, дипломатической осторожности, что не покидала его с самого приёма в Грановитой палате.

— Тише, тише, добрые люди, — произнёс он, подняв руку в примирительном жесте, — товару вашему хватит, чтобы всех оценить по достоинству, была бы у меня казна побогаче.

Он подошёл к прилавку Аникея, разглядывая развешанные связки мехов: тёмно-бурые, отливающие глубоким, почти чёрным блеском соболя; рыжеватых, пушистых куниц; белоснежных, будто вылепленных из самого снега, песцов. Взгляд его остановился на одной шкурке — чернобурой лисе редкой, почти сизой масти, с длинным, пышным хвостом, — и он тут же представил себе, как О-Тиё, привыкшая к строгому, сдержанному изяществу японских тканей, впервые коснётся этого совершенно иного, северного, необузданного меха.

— Вот это, — сказал он, указывая на лисий мех, — и ещё вон те, соболиные, на воротник да на оторочку рукавов — сколько просишь?

68
{"b":"978790","o":1}