— Поздравляю, господин. У вас родился сын. Сын, — повторила она с особым ударением, — здоровый, крепкий мальчик.
Когда Дмитрия наконец впустили в комнату, он увидел О-Тиё, бледную, уставшую, но счастливую, с маленьким свёртком на руках. Она подняла на него взгляд, и в её глазах блестели слёзы от той особой, всепоглощающей радости, какую может дать лишь чудо рождения новой жизни.
— Посмотри на него, Дзимитори, — прошептала она, чуть приподнимая младенца. — Он похож на тебя.
Дмитрий, приблизившись, осторожно взял сына на руки — первый раз в этой по сути чужой для него жизни он держал собственного ребёнка, плоть от плоти своей, кровь от крови своей, продолжение его рода, его семьи. Младенец, крошечный и беззащитный, приоткрыл глазки — и Дмитрий увидел, что они были светло-серыми, почти такими же, как у него самого, не тёмными, не карими, какие были у О-Тиё. Волосёнки на головке, тонкие и ещё влажные, имели странный оттенок, который при свете утра казался скорее тёмно-русым, чем чёрным, и во всей этой неповторимой, уникальной комбинации черт Дмитрий с изумлением узнавал самого себя — того человека, которым он был когда-то, там, в другой жизни, и которого теперь, в этом далёком от всех его корней мире, продолжал его собственный сын.
— Он похож на меня, — проговорил Дмитрий, не в силах сдержать улыбку. — О-Тиё, он действительно похож на меня. Как такое возможно?
— Это судьба, — ответила она с той тихой, загадочной улыбкой. — Судьба дала нам его таким, чтобы ты никогда не сомневался, что он твой.
В этот момент в комнату, прошмыгнув через щель, проскользнула Юки, державшая за руку Кэнскэ, который был, как видно, разбужен шумом и плачем и, не в силах больше ждать, решил прорваться к матери вопреки запретам прислуги.
— Мама, мама, — зашептала девочка, подбегая к ней и заглядывая в свёрток. — Это правда наш маленький братик?
— Правда, Юки, — ответила О-Тиё, поглаживая дочь по голове. — Иди сюда, посмотри на него. Он теперь будет жить с нами, и ты должна помогать мне заботиться о нём.
Кэнскэ, более сдержанный и степенный, подошёл медленнее, остановился в шаге и, взглянув на младенца, произнёс со всей серьёзностью, какую можно было ожидать от десятилетнего мальчика, взявшего на себя роль старшего брата:
— Я буду защищать его. Когда он вырастет, я научу его владеть мечом, как учит меня Морита-сэнсэй. И никто не посмеет его обидеть.
Дмитрий, глядя на эту сцену, почувствовал, что его сердце переполняется такой полнотой чувств, какой он не испытывал, наверное, никогда в своей жизни, даже в той, прошлой, что осталась так далеко за пределами этого мира. Мысли о жене и двух погибших дочерях, конечно сжимала спазмом горло, но жизнь дала ему новую возможность ощутить радость отцовства. У него был сын, рождённый в этом чужом, но ставшем родным мире; у него были приёмные дети, искренне считавшие его отцом; у него была женщина, которая делила с ним его судьбу и дарила ему это счастье, и у него было дело, которое наполняло его дни смыслом, — всё это сплеталось в какой-то немыслимый, прекрасный узор, в котором он, бывший плотник из будущего, бывший асигару, стал наконец тем, кого он и сам не смел бы назвать иначе, как счастливым человеком.
Первым из тех, кто не входил в дом и в число слуг, кто пришёл поздравить Дмитрия с рождением сына, стал Феррейра. Он явился на следующее утро, когда Дмитрий ещё сидел у постели О-Тиё, держа на руках спящего младенца, и принёс с собой небольшой свёрток — в нём оказалась тонкая книга в кожаном переплёте, на латыни, с гравюрами растений.
— Это травник, — пояснил он, — я привёз его из Европы много лет назад. Здесь описаны лекарственные травы, которые могут пригодиться тебе и твоей семье. Возможно, когда твой сын подрастёт, он заинтересуется этими знаниями. А пока пусть это будет моим скромным даром на его рождение.
— Ты очень добр, отец Феррейра, — сказал Дмитрий, принимая подарок с искренней благодарностью.
— Это не доброта, Дзимитори, это радость — видеть, как новый человек приходит в этот мир, особенно в такое неспокойное время, когда вокруг одни лишь смерть и разрушение. Пусть этот мальчик проживёт долгую и счастливую жизнь.
Вслед за священником в тот же день, ближе к вечеру, в поместье прибыл посыльный от Сигэнорри с письмом. Сам даймё, как стало известно, уже выступил с войсками к Осаке, но, услышав о родах О-Тиё и о рождении сына у своего бывшего вассала, прислал гонца с поздравлениями и подарком — небольшим мечом, детским, но сделанным по всем правилам, с настоящим клинком из дамасской стали, миниатюрной копией тех дайсё, что Дмитрий получил от него, когда стал самураем…
— Господин Сигэнорри приказал передать, — объявил гонец, — что этот клинок он заказал в кузнице мастера Канэюки сразу после того, как узнал о беременности твоей супруги. Он надеется, что твой сын будет расти с этим мечом и однажды станет достойным воином, как его отец. И ещё… — гонец помедлил, видимо припоминая точные слова даймё, — господин Сигэнорри сказал: «Пусть этот мальчик никогда не знает, что такое измена, и пусть верность будет его главным оружием, как она стала главным оружием его отца».
Дмитрий принял подарок с волнением, которое трудно было скрыть. То, что Сигэнорри, несмотря на все свои заботы о грядущей войне, нашёл время подумать о будущем его сына, значило для него больше, чем любой другой жест — это было признание того, что он, чужеземец, стал частью клана, частью истории, частью того мира, который он уже не считал чужим.
На следующий день пришли вести и от других — от Хатано и Кэнсиро, которые передали через того же гонца слова поздравлений; и даже от самого Тюдзаэмона, который пришёл на следующий день с небольшим, но искусно сделанным деревянным ящичком, в котором хранился набор кистей для каллиграфии, изготовленных из лучшего бамбука и волоса, сказав при этом:
— Пусть этот мальчик, когда вырастет, не только владеет мечом, но и умеет писать красиво и правильно. Ибо даже самый сильный воин должен уметь выражать свои мысли, чтобы не уподобиться зверю.
На третий день в доме состоялась церемония официального наречения имени, которую в Японии проводили на седьмой день после рождения — о-сития, «седьмая ночь». Обряд этот, по обычаю, проходил в присутствии ближайших родственников и друзей семьи, и хотя у Дмитрия не было здесь ни кровной родни, ни друзей из той, прошлой жизни, зал был полон людей, которых он мог назвать своими: Феррейра, старый Тюдзаэмон, несколько воинов из его дружины во главе с Моритой и Такэдой, две служанки, что вели хозяйство, а также Гэнсукэ, старый крестьянин, который управлял полями — тот пришёл с небольшой корзинкой свежих овощей и смущённо, но с искренней радостью в глазах, произнёс несколько слов о том, что в его деревне все молятся за здоровье маленького господина.
Сам обряд был несложным: по традиции, в центре комнаты устанавливали небольшой столик с рисовыми лепёшками и подношением божествам; затем один из присутствующих — им оказался Феррейра, который, несмотря на свою веру, относился к японским обычаям с глубоким уважением — произнёс короткую молитву, после чего Дмитрий, держа на руках сына, назвал его имя.
— Я нарекаю тебя, — произнёс он, стараясь говорить чётко и ясно, чтобы все слышали, — именем Ичиро. Пусть оно будет началом твоего пути, и пусть ты, как и твоё имя, будешь первым во всём, к чему приложишь свои руки и свои помыслы.
О-Тиё, сидевшая рядом, тихо улыбнулась — имя, которое они выбрали вместе за несколько недель до родов, отдавало дань и японской традиции, и личным чувствам Дмитрия. Ичиро — «первый сын» — так просто, так ясно, и всё же в этом имени скрывалось нечто большее: это был первый его ребёнок, первый, кто соединил в себе две крови — его собственную, пришедшую из далёкой Московии, и кровь этой страны, ставшей его домом.
После обряда все присутствующие по очереди подходили, чтобы поклониться новорожденному и подарить что-то от себя: воины принесли монетки для удачи, служанки — вышитые пелёнки, старый Тюдзаэмон — кусок шёлка для первого кимоно мальчика. А когда гости разошлись, и Дмитрий остался наедине с О-Тиё и спящим Ичиро, он почувствовал внутри такую полноту и тишину, какую не испытывал никогда прежде.