— Тяжело покидать край родной? — спросил его негромко Тимофей Юрьевич, приблизившись к борту с той же неспешной обстоятельностью, что была свойственна ему во всяком деле, и тоже вглядываясь в тающую вдали полосу берега.
— Тяжело, Тимофей Юрьевич, — честно отвечал Дмитрий, — да только у меня теперь, почитай, два края родных, и оба тянут к себе с равной силой. Такая уж, видно, судьба моя вышла — надвое разделённая.
— Не всякому такая судьба выпадает, — заметил боярин с той спокойной рассудительностью, что позволяла ему видеть в самых причудливых поворотах чужой жизни лишь очередное проявление промысла Божьего, — да и не всякий, я чаю, сумел бы её достойно вынести. Ты вынес, боярин, — стало быть, есть в тебе сила, какой иным недостаёт. Даст Бог, обе твои родины ещё возрадуются делам твоим не единожды.
— Дай-то Бог, — отвечал Дмитрий, и оба они замолчали, глядя, как последняя полоска русского берега растворяется наконец в туманной дымке горизонта, уступая место одной лишь бескрайней, вздымающейся мелкой зыбью воде.
Первые недели пути прошли для всей этой разношёрстной, спешно свыкающейся друг с другом компании в том особом, полном взаимного любопытства и настороженности притирании, что неизбежно возникает всякий раз, когда людям разных языков, разных обычаев и разной воинской выучки приходится делить одну палубу да один запас пресной воды на много месяцев вперёд. Стрельцы, поначалу косившиеся на молчаливую, неулыбчивую самурайскую дружину с той же смесью почтения и подозрительности, с какой смотрели на неё и московские зеваки год назад, мало-помалу свыклись с новыми соседями настолько, что Хатта однажды, к немалому изумлению Дмитрия, продемонстрировал десятнику стрелецкому Бахтеярову несколько приёмов владения мечом, а тот в свою очередь показал Такэде да Морите, как заряжать да чистить пищаль, — и оба этих ремесла, столь несхожих меж собою, вызвали у противоположной стороны такое же почтительное удивление, с каким некогда взирал сам Дмитрий на диковины японского ремесла, впервые оказавшись на этом берегу.
— Занятно, боярин, — заметил как-то Аргамаков, наблюдая за одним из таких обменов ремеслом на шкафуте, — люди твои клинком владеют так, что иному стрелецкому сотнику впору у них поучиться, а нашего же брата, стрельца, за пищаль да за порох уважают крепко. Глядишь, сдружатся ещё до самой Японии, коли путь и вправду столь долог, сколь мне сказывали.
— Путь долог, Никита Иванович, — отвечал Дмитрий, — да и людям вашим, и людям моим предстоит ещё не раз друг другу пригодиться, прежде чем доберёмся до места. Такая уж это дорога — она либо сдружит, либо переругает, середины не бывает.
Ещё в самом начале плавания, пока оба судна огибали Кольский полуостров, на общем совете в кают-компании «Святого Михаила» встал вопрос, какой путь избрать для возвращения, — и Тимофей Юрьевич, человек хотя и рассудительный, но в морском деле пока ещё неискушённый, осведомился напрямую, отчего бы не испытать путь более краткий, через сибирские земли да студёное восточное море, минуя тем самым и жаркие африканские воды, и все связанные с ними опасности.
— Тимофей Юрьевич, — отвечал ему Манн с той терпеливой обстоятельностью, с какой объяснял бы дело мореходное человеку, ещё не успевшему в нём разобраться, — путь через Сибирь, может, и короче на карте, но только карты этой ни у кого ещё нет: ни один корабль тем путём не ходил, и льды тамошние, как говорят поморы, не отпускают судно иной раз по два-три года. А путь наш, через мыс Доброй Надежды, хоть и долог, зато хожен уже добрую сотню лет, и всякие опасности на нём, нам более-менее известны.
— Да и опыт у нас теперь свой имеется, — прибавил Ротгирс, разворачивая на столе всё ту же изрядно уже потрёпанную карту, — мы этот путь однажды уже прошли, а значит знаем, где ждать шторма, а где — спокойной воды. Ходить неизвестной дорогой иногда рискованней, чем известной, пусть и более долгой.
Тимофей Юрьевич, выслушав оба этих довода, кивнул с той же неспешной рассудительностью, что отличала его во всяком деле:
— Вам, капитаны, виднее, дорога эта ваша, а не моя. Мне государем велено дело до конца довести в целости, а не подвиг совершить ради одной лишь славы. Быть по-вашему — идём, как и в прошлый раз, южным путём.
— Есть, однако, у меня забота иного рода, — прибавил тут же Ротгирс, не спеша сворачивать карту. — Муссон, что нёс нас в прошлый раз быстро к берегам Индии, дул тогда нам в корму. На обратном же пути он обернётся против нас, и придётся либо ждать его перемены в удобном месте, либо избирать путь более долгий, вдоль африканского берега.
— И насколько же долгий? — осведомился Тимофей Юрьевич с той озабоченностью, что подобала мужу, отвечающему перед государем за самое время исполнения порученного дела.
— Месяца на полтора-два против самого краткого пути, — отвечал Манн, — да только краткий путь при противном ветре обернётся месяцами полного безветрия, а то и вовсе гибелью судна на рифах, если неосторожно спешить. Лучше пройти дольше, да верно, чем короче, да с риском не дойти вовсе.
— Вам виднее, — со вздохом заключил Тимофей Юрьевич, — а мне остаётся одно — уповать, что государево дело не пострадает от лишних месяцев в пути. Государь ждать умеет, да только и терпение его не бесконечно.
— Передайте государю вашему, — заметил Ротгирс с сухой усмешкой, — что море не признаёт ничьего терпения, ни царского, ни капитанского, — оно идёт своим чередом, и всякий, кто хочет дойти живым, обязан идти его чередом вместе с ним, а не наперекор.
Именно среди этой ежедневной суеты первых недель пути и произошёл тот самый разговор в тесной капитанской каюте, что перевернул для Дмитрия всё понимание об окружающем его мире, — разговор, после которого начался для него тот долгий, растянувшийся на добрую неделю поединок с самим собою, о котором помнить он будет, надо думать, до конца своих дней.
Первые дни после того разговора Дмитрий провёл так, как проводит их всякий человек, получивший рану не смертельную, но глубокую: внешне невозмутимо, размеренно исполняя все положенные ему по чину дела, а внутри — вслушиваясь ежечасно в тупую, не отпускающую ни на миг проблему. Он поднимался на палубу в обычный час, обходил вместе с Хаттой построение дружины, выслушивал доклады о состоянии парусов и такелажа, — и всё это время где-то на самом дне его сознания, точно тлеющий уголь под слоем пепла, не переставая, теплилось одно-единственное видение: гладкое, лишённое единого шрама лицо человека без имени, снятое, точно перчатка, с обожжённого лика купца Чебыкина.
Он не сказал никому ни слова о случившемся — ни Хатте, чья преданность была вне всякого сомнения, но чья прямота воина, привыкшего решать всякую угрозу клинком, могла в этом деле принести больше вреда, чем пользы; ни Такэде, слишком ещё молодому для подобных тяжестей; ни тем паче Гавриле или кому-либо из русских спутников, для которых сама мысль о человеке из иного века показалась бы либо кощунством, либо помрачением рассудка. Дмитрий нёс эту тайну один — и чем дольше нёс её в одиночестве, тем яснее понимал, что торопиться здесь не следует: дело это касалось лишь их двоих, и решать его предстояло без лишних свидетелей.
Тимофей Юрьевич, со своей стороны, пользовался свободными от прочих забот часами, чтобы расспросить Дмитрия о японских обычаях да о том, как надлежит вести себя при дворе сёгуна, — расспросы эти, продолжавшиеся уже не первую неделю, велись им с той же обстоятельной неспешностью, с какой готовился он и ко всякому иному государеву делу.
— А правда ли, боярин, — спрашивал он как-то за вечерней трапезой, — что тамошний государь их, сёгун, кланяться себе не велит так низко, как государь наш московский, а довольствуется поклоном малым?
— Кланяться там принято по-иному, Тимофей Юрьевич, — отвечал Дмитрий, — не в пояс, как у нас, а до самой земли, лбом чуть не в пол, да ещё и мера поклона у них разнится смотря по чину просителя. Я тебе покажу перед самым приёмом, как оно делается, чтобы не осрамиться ненароком.