В палате повисла тишина.
Гостомысл молчал, уставившись в стол. Его толстые пальцы, унизанные перстнями, нервно сжались на коленях. Добрыня Лукич задумчиво оглаживал бороду — жест, который Олег уже начал узнавать: старый боярин всегда так делал, когда что-то обдумывал.
Слева от него, на лавке, сидел боярин Прокофий — дородный, краснолицый, с окладистой рыжеватой бородой, которую он то и дело теребил. Он переглянулся с соседом, потом подался вперёд и громко, с присвистом, выдохнул воздух сквозь зубы.
— Монголы, — повторил он, словно пробуя слово на вкус. — Слышал я это имя. Торговцы из Булгара сказывали. Да только я думал — то байки, чтобы страху нагнать. А оно вон как…
Рядом с ним сидел боярин Михалко — сухой, жилистый, с жёстким птичьим лицом и глубоко посаженными глазами, которые смотрели из-под насупленных бровей. Он молчал, поджав губы, но его правая рука, лежавшая на колене, медленно сжималась в кулак и разжималась — ритмично, как у человека, который считает про себя и не может остановиться.
Дальше, у самого входа, стоял молодой боярин Ратибор — прямой, с непокорным чубом, выбивавшимся из-под шапки. Он дёрнул плечом, будто сбрасывал чужую руку, и глянул на Олега так, словно видел его впервые. Но так и не стал ничего говорить.
Из-за его спины послышался шёпот — ещё двое бояр, сидевших в дальнем углу, зашевелились, переглянулись. Один, седой как лунь, в тёмном кафтане с потёртыми локтями, покачал головой и что-то тихо сказал соседу. Тот — помоложе, с цепким взглядом и тонким носом, — в ответ только развёл руками. Владыка Евфимий, до того сидевший неподвижно, чуть приподнял голову и посмотрел на Олега долгим, пронзительным взглядом. Мирослав стоял у двери, скрестив руки на груди, и его лицо было непроницаемым. Но Олег видел: он верит. Или хочет верить.
Юрий смотрел на младшего брата долго — так, как смотрят на человека, которого видят впервые. Потом медленно кивнул.
— Добро, — сказал он. — Допустим, ты прав. Допустим, это они. Что нам делать?
— Готовиться, — ответил Олег. — Укреплять стены. Копить припасы. Ковать оружие. И думать не о том, как отбиться от тысячи, а о том, как выстоять против тьмы. Потому что их будет много. Очень много. И они не уйдут просто так.
Видел, как горят наши города, как падают стены, как бегут люди, а их настигают стрелы. — Он перевёл дыхание. — Не знаю, от Бога тот сон или от лукавого. Но лучше нам перекреститься и начать готовиться, чем сидеть сложа руки и ждать, пока беда сама придёт к воротам.
В палате повисла тишина — но недолгая, вязкая, как перед грозой.
Гостомысл крякнул, подался вперёд, упёр ладони в колени. Его мясистое лицо налилось багровым отливом, маленькие глазки сузились.
— Сон? — переспросил он, и в голосе его звякнула насмешка. Он хмыкнул, качнул головой, потом утёр губы тыльной стороной ладони. — Княже Олег, мы тут о деле говорим. О дозорах, о войске неведомом. А ты нам — сны пересказываешь. Может, тебе с вечера браги лишку плеснули? Так то не повод бояр пугать.
— Браги? — Мирослав, стоявший у двери, шагнул вперёд. Кованые сапоги тяжело ударили в пол. Он был немолод, лет под пятьдесят, но держался прямо, как берёза — с той особенной, негнущейся выправкой старого воина, который носил доспех с двадцати лет. Лицо его, обветренное и суровое, было изрезано сетью морщин — особенно у глаз, которые смотрели из-под густых седеющих бровей с неизменной настороженностью. Короткая, с проседью борода была аккуратно подстрижена — редкость для дружинника. При каждом шаге его кольчуга негромко звякала — кольцо о кольцо. — Ты, Гостомысл, княжьего брата за пьяницу держишь? Олег Ингваревич не из тех, кто попусту бредит. Ежели говорит «сон» — значит, было что-то.
— Да я разве что говорю? — Гостомысл развёл руками. Его ладони, широкие, с короткими толстыми пальцами, были унизаны перстнями — два на каждой руке, тяжёлые, с тёмными камнями. — Я только говорю: дело серьёзное, а тут — сны. Может, оно и правда, кто ж знает. Но не след нам с одного сна стены рушить и людей в страх вгонять.
Добрыня Лукич огладил длинную седую бороду — жест спокойный, привычный, как у человека, который привык взвешивать слова. Посмотрел на Олега, потом на Гостомысла.
— Сны, — произнёс он задумчиво, — разные бывают. Бывает, что и вещие. Я в Новгороде знал купца — ему приснилось, что ладья его на Волхове перевернётся. Проснулся, пошёл, своими руками снасти проверил — а они гнилые. Сон сном, а снасти перетянул. И жив остался. Так что не в том дело, вещий сон или нет. Дело в том, что за Воронежем и впрямь кто-то стоит.
Олег — нет, Алексей, но уже невозможно было разделить, где кончался историк и начинался князь, — вдруг услышал собственные слова, только что сказанные. «Сон. Мне был сон. Видел я полчища несметные…»
Господи, что я только что сморозил? — пронеслось в голове ледяной, трезвой мыслью, совсем не похожей на того человека, который только что крестился и говорил о видениях. Я — историк. Доктор наук. Я писал статьи о критике источников. Я презирал эти сказки про вещие сны, знамения, чудеса. Это всё — дремучесть, средневековое суеверие, попытка приписать богам то, что объясняется простым незнанием.
И в тот же миг — глухо, мощно, как подземный толчок — в нём шевельнулось что-то другое. Не мысль. Ощущение. Живое, тёплое, древнее. Память тела — но не только тела. Память крови. Память человека, который вырос в этом мире, дышал этим воздухом, молился этим иконам.
«А как иначе? — как будто спросил внутри кто-то уверенный и спокойный, с хрипотцой, как у старого воина. — Как ещё князю убедить бояр? Грамотами? Цифрами? Они не верят грамотам. Они верят знамениям. Ты сказал то, что должен был сказать. То, что они поймут».
Алексей хотел возразить сам себе. Хотел напомнить, что он всегда относился к снам как к работе подсознания, к вере — как к культурному феномену. Но внутри, где-то под рёбрами, жило другое знание. Знание человека, который видел, как его отец, князь Ингварь, перед смертью бредил и говорил о свете. Знание человека, который сам, ещё мальчишкой, бегал в церковь и верил, что образа смотрят на него с икон.
Голова закружилась — не от болезни, а от этой двойственности. Два человека в одной голове. Один — скептик, книжник, человек XXI века. Другой — князь, воин, человек XIII века, для которого вещий сон — такое же доказательство, как для Алексея — архивная выписка.
И сейчас, в этой палате, говорил не Алексей. Говорил Олег. Потому что Олег знал: эти люди не поймут цифр. Они поймут только страх, освящённый верой. И он, князь Олег, — он почуял эту катастрофу нутром, как зверь чует пожар за горизонтом. Не разумом — всем существом.
Алексей попытался взять себя в руки, отделить одно от другого. Не вышло. Сознания смешались, как вода и вино, — и уже нельзя было понять, где чьи мысли. Он перекрестился истово, трижды — и на этот раз пальцы двигались сами, без его воли. Или с его волей? Он уже не знал.
«Пусть так, — подумал он, чувствуя, как внутри успокаивается что-то чужое и родное одновременно. — Пусть будет сон. Если это единственный язык, который они понимают — я буду говорить на нём».
И тут подал голос владыка Евфимий.
Он не встал — только чуть приподнял сухую, бледную ладонь, и шум в палате стих мгновенно. Тишина сделалась такой плотной, что стало слышно, как потрескивает воск на свечах. Епископ был худ до прозрачности — казалось, под чёрной рясой не тело, а одна душа, обтянутая кожей. Лицо его, бледное, с острыми скулами и тонкими губами, было словно вырезано из старой кости. Но глаза — тёмные, глубокие, с пристальным, пронизывающим блеском — смотрели так, что под этим взглядом хотелось перекреститься.
— Княже Олег, — голос у епископа был сухой, тихий, но разносился по палате без усилий, — ты крестишься и говоришь о сне. Это хорошо. Святые отцы учили: сны бывают от Бога, бывают от естества, а бывают и от лукавого. От естества — когда человеку снится то, что у него на уме. От лукавого — когда приходят страхи, смущение, ложные видения. А от Бога — когда Господь хочет предупредить или наставить.