Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Гостомысл усмехнулся — криво, без радости, и его пальцы вцепились в лапник, словно он искал опору.

— Хочешь знать, как я выжил, княже? Я тебе скажу. Я не был на стенах. Я не был на стенах, потому что я знал: стены падут. Я знал, что Рязань не выстоит. И я подготовился. У меня был подвал. Глубокий, каменный, с запасом воды и еды. С лазом, который никто не знал, даже моя челядь. Я спустился туда, когда монголы пробили ворота. И сидел там четыре дня, пока город горел. Я слышал крики. Я слышал, как умирают люди. Но я не вышел.

Олег молчал. Гостомысл смотрел на него, и в его глазах не было страха. Он говорил это с вызовом, но пальцы его всё ещё дрожали.

— Ты предал город, — сказал Олег.

— Я сохранил свою жизнь, — ответил Гостомысл. Он попытался встать, но ноги не слушались, и он снова опустился на лапник. — И я бы сделал это снова. Ты хочешь знать, почему я пытался открыть ворота? Не потому, что я хотел сдаться. Я хотел спастись. Но когда я увидел, что даже это не поможет, я понял: надо прятаться. И я спрятался.

Он помолчал, глядя на свои руки.

— Я не герой, княже. Я боярин. Моя жизнь дороже, чем жизни простых людей. Это не жестокость. Это реальность.

Олег смотрел на него долго — оценивающе, холодно. Потом медленно кивнул.

— Ты предал Рязань, — сказал он. — Ты предал людей, которые умирали на стенах. И ты не раскаиваешься.

— Раскаиваюсь, — вдруг сказал Гостомысл, и в голосе его впервые появилась дрожь. Он закрыл лицо руками, и его плечи содрогнулись. — Я раскаиваюсь. Но не в том, что спрятался. Я раскаиваюсь в том, что не ушёл раньше. Что не вывез свою семью. Что позволил им сгореть в этом аду. Моя жена, княже. Мои дети. Они были в тереме. Они не знали про подвал. Я не успел… я не…

Он замолчал. Губы его дрожали, и он сжал их так, что побелели.

Олег ничего не ответил. Он повернулся и пошёл прочь, оставляя Гостомысла в яме.

III. Жизнь после пепла

Прошла неделя.

Всего неделя — семь коротких зимних дней, когда солнце едва приподнимается над горизонтом, чтобы через несколько часов снова рухнуть во тьму, — а лагерь уже перестал быть лагерем. Он превратился в нечто иное. В место, где бьётся сердце. Где воздух пахнет не только гарью и страхом, но и свежей щепой, и хлебной закваской, и горячим железом. Где люди, ещё недавно смотревшие друг на друга пустыми глазами смертников, теперь встречали рассвет с мыслью: «Мы будем жить».

Две с половиной сотни человек, оставшихся от целого города. Те, кто не ушёл в другие леса, кто поверил и остался. Теперь они были его семьёй.

Утро начиналось задолго до рассвета. Небо над лесом ещё висело тяжёлым, звёздным, морозным одеялом, а Еремей уже вылезал из землянки. Его старые кости ныли от холода, но он не обращал внимания. Сказывалась многолетняя привычка: вставать раньше всех, обходить хозяйство, проверять, всё ли в порядке.

Землянка, которую он делил с мальчишкой Вячко, хранила тепло. Еремей накинул на плечи овчинный тулуп и выбрался наружу. Морозный воздух обжёг лёгкие, и он прищурился, привыкая к темноте. Снег под лаптями заскрипел — тонко, пронзительно. Еремей постоял немного, прислушиваясь к лесу. Лес молчал. Но это было не мёртвое молчание — скорее, настороженное, живое.

— Дядька Еремей, я с вами.

Он обернулся. Вячко, сын покойного дружинника Микулы, стоял в проёме землянки — худой, взъерошенный, в отцовском тулупе, который был ему велик на два размера. Мальчишка кутался, но смотрел упрямо, и глаза его горели той детской решимостью, которая не знает сомнений.

— Не спится? — спросил Еремей, не оборачиваясь, и в голосе его послышалась лёгкая усмешка.

— Я с вами хочу. По хозяйству. Можно?

— Можно, — кивнул старик. — Бери бересту. Учиться будешь.

Они пошли к складам. Еремей двигался медленно, хромал на левую ногу, но Вячко не торопил — он шёл рядом, стараясь попадать в ногу со стариком. Еремей откинул лапник, отодвинул тяжёлую деревянную крышку, и из ямы пахнуло сухим зерном.

— Зерно — это жизнь, — сказал он негромко. — Запомни это, Вячко. Без зерна даже самый храбрый воин — ничто. А с зерном и баба с топором — сила.

Он взял бересту и стал выводить палочки — одну за другой, медленно, тщательно. Вячко заглядывал через плечо, впитывая каждое движение старика.

— А что такое «неприкосновенный»? — спросил мальчишка, заглядывая через плечо.

— Это такой, который трогать нельзя. Даже если очень хочется. Даже если кажется, что всё, конец. Потому что если тронешь — тогда точно конец. Понял?

— Понял, — сказал мальчишка и старательно вывел на своей бересте кривую, но очень важную палочку.

Олег проходил мимо складов как раз в этот момент. Он не спал уже вторую ночь подряд — всё думал, планировал, считал. У складов он увидел не только Еремея с мальчишкой. Добрыня Лукич, старый боярин, вернувшийся из Владимира за несколько дней до штурма — без подмоги, но с горьким знанием, — сидел на обрубке бревна и перебирал берестяные грамоты. Его длинная седая борода была припорошена инеем, но глаза смотрели ясно. Он поднял взгляд на князя и кивнул — без слов. Олег кинул в ответ.

Увидев Еремея и Вячко, Олег на мгновение остановился. Старик что-то втолковывал мальчишке, тыкая пальцем в бересту, а мальчишка слушал — впитывал, запоминал. Олег усмехнулся про себя. Еремей обрёл ученика. Старик больше не был одинок. И мальчишка больше не был одинок.

Кузня гудела с рассвета дотемна.

Доброга и Горислав работали как одержимые. Походную кузню за эту неделю расширили. Добавили второй горн. Приспособили меха, которые сын Доброги Семён вытащил из горящего города, рискуя жизнью.

Рядом с кузней, на поваленном бревне, сидел Семён. Он был ещё бледен после болезни, но уже помогал отцу чем мог: подносил заготовки, складывал готовые наконечники в короб, подбрасывал уголь в горн. Васятка, шустрый мальчишка-подмастерье, с раннего утра ушёл на заготовку угля. Дорофей, тот самый краснолицый спорщик с торга, теперь помогал Тихону со строительством — рук не хватало везде, а голова у него уже не гудела.

Молот Доброги стучал ровно. Тяжело. Как сердце огромного зверя. Железо раскалялось до вишнёвого свечения, и в этом свечении лицо кузнеца казалось выкованным из того же металла. Доброга работал молча, но взгляд его был сосредоточенным, почти молитвенным.

Горислав работал рядом. Тот самый Горислав, который неделю назад кричал у костра и обвинял князя во всех смертных грехах. Теперь он почти не разговаривал. Просто ковал. Поднимал молот — и опускал. Снова и снова. В этом молчаливом стуке было больше покаяния, чем в любых словах. Иногда он останавливался, проводил рукой по лицу, стирая пот, и снова брался за молот.

Когда Олег подходил к кузне, Горислав поднимал голову. Не сразу. Сначала заканчивал удар, потом выпрямлялся и коротко кивал. Один раз. Скупо. Это был его способ сказать спасибо.

— Железа мало, — проворчал Доброга, откладывая молот и вытирая руки о прожжённый фартук. — Ещё бы пару криц — и можно стрел на две сотни наковать.

— Будет железо, — сказал Олег. — Пошлём людей на пепелище. Там, в подвалах, ещё можно найти. Гвозди, обручи с бочек, старые мечи — всё пойдёт в дело.

— Пепелище, — повторил Горислав и впервые за долгое время заговорил. Голос его был глухим, как у человека, который долго молчал. — Там… ничего живого. Я был там. До того как сюда прийти. Ходил, смотрел. Пепел один.

Он замолчал. Молот в его руке дрогнул, и он опустил его на наковальню — не громко, а почти беззвучно.

— Я искал… — Горислав осёкся. — Дочку искал. Маленькая совсем. Четыре годика. Думал, может, спрятали где. Может, в погребе. Может…

Он не договорил. Молот со стуком опустился на наковальню, и он уставился на него, не видя.

Олег молчал. Что тут скажешь? Вместо слов он положил руку Гориславу на плечо. Тяжело. Так, как кладут не сочувствующие, а те, кто разделяет. Кузнец вздрогнул, поднял глаза — красные, воспалённые, — и вдруг выдохнул:

— Ты… ты не бросил их. Людей. Ты вывел. Я тогда кричал… глупости всякие… а ты их вывел. Я не знаю, как благодарить.

56
{"b":"978503","o":1}