Предплечье отозвалось от локтя до запястья длинной тянущей болью. Дед наложил повязку ещё в машине, без света вообще. Он сделал это на ощупь и затянул слишком туго. К утру пальцы онемели и двигались с трудом. Я разжал и сжал кулак несколько раз, пока не пошло покалывание. Значит, кровь идёт. Значит, руку сохраним.
Скулу тоже дёргало. Я потрогал — вздулась, но не сильно.
Умылся холодной водой из-под крана, стараясь не мочить повязку, и это заняло вдвое больше времени, чем обычно. Побриться не рискнул вовсе. Оделся тоже долго, потому что правая рука в рукав шла плохо и пришлось надевать пиджак сначала на неё, а потом уже подтягивать через плечо.
В зеркале на меня посмотрел бледный парень с ссадиной на скуле и рукой на перевязи.
Ничего. Бывало хуже.
Вниз я спустился в девять.
Лавка встретила запахом мастики и мокрой тряпки. Гавриил тёр прилавок — второй раз за утро, судя по тому, как блестела столешница, — и делал это так основательно, будто ему за квадратный вершок платили отдельно.
— Доброе утро, ваше благородие.
— Доброе.
— Я вас не будил. — Он не поднял головы. — Владимир Петрович велел не будить. Сказал, пускай спит хоть до полудня, ночь была такая, что…
Он не договорил, как обычно, и стал тереть усерднее.
Электрическая лампа под потолком горела на полный накал, хотя за окном было светло. Гавриил всегда её включал, когда нервничал: говорил, что при свете спокойнее.
Я обошёл прилавок и сел на своё место у весов.
Всё стояло как вчера. Ряды флаконов тёмного стекла на верхней полке, склянки с настойками на средней, порошки в бумажных пакетах на нижней. Медные чашки весов вычищены до блеска. Тетрадь учёта раскрыта на сегодняшней странице, и страница была пустая.
Через окно я видел кусок Центральной улицы: угол дома напротив, водосток, край вывески булочной. По тротуару прошёл мужчина с портфелем. Потом проехал автомобиль. Потом никого.
Дед сидел на крыльце снаружи, у самых дверей, и читал газету.
Для него вчерашние события — это так, пыль..
Он перестал тереть.
Не сразу ответил — сначала сложил тряпку вчетверо, потом отжал её над ведром, потом положил на край прилавка. Всё это заняло секунд десять, и все десять секунд я смотрел на него и уже знал, что услышу.
— Никого, — сказал он.
— Совсем?
— Совсем. — Он наконец поднял глаза. — Я в восемь открыл, как всегда. Ставни поднял, вывеску протёр, чайник поставил. Сижу. Никого.
Я откинулся на спинку стула.
За последние три недели у нас не было ни одного такого утра.
К восьми обычно подтягивались первые: кто-то за каплями, кто-то за порошком от головы, кто-то просто постоять и посмотреть на молодого Травникова, о котором по городу ходят разговоры. К девяти набиралось человек семь-восемь, и очередь заворачивала к двери. В понедельник Гавриил жаловался, что не успевает записывать в тетрадь, и просил завести вторую.
— Праздник какой-нибудь? — спросил я без особой надежды.
— Среда.
— Дождь?
— Сухо.
Гавриил помолчал и добавил тише:
— Я выходил на улицу. Два раза. Люди ходят, всё как обычно. Магазины открыты, булочная торгует. У Свиридова напротив очередь стоит, я считал — четверо.
Вот это было хуже всего. Люди были везде. Пуста только наша лавка.
Я посмотрел на дверь. Потом на окно, где по-прежнему ничего не происходило.
Люди не перестают ходить в лавку просто так. Они прекращают это делать, когда узнают что-то, чего ты пока не знаешь.
— Гавриил.
— Да?
— Телефон работает?
Он моргнул.
— Утром работал. Я по нему в аптечный склад звонил насчёт спирта.
— Позвони туда ещё раз.
— Зачем?
— Просто позвони. Скажи, что нам нужно четверть спирта, как договаривались. И послушай, что тебе ответят.
Гавриил вытер руки о фартук, снял трубку с рычага и покрутил ручку. Прижал к уху.
Я смотрел на его лицо.
Он сказал: «Барышня, склад Терентьева, будьте добры». Потом ждал. Потом сказал: «Это Травниковы, я утром звонил». И замолчал.
Слушал он секунд пять.
Потом медленно опустил трубку на рычаг, не попав с первого раза, и посмотрел на меня.
— Отказали, — сказал он. — Сказали, что спирта нет.
— А утром был?
— Утром я его заказал, и его отложили. — Гавриил сглотнул. — Ваше благородие. Он там был. Голос у него был такой… будто он не хочет со мной разговаривать.
Я поднялся из-за прилавка.
За окном по-прежнему было пусто, и от этой пустоты становилось всё неприятнее.
— Дед! — крикнул я в сторону крыльца.
Спина за стеклом не шевельнулась.
Я подошёл к двери и толкнул её здоровым плечом.
Дед сидел на верхней ступеньке. Газета лежала у него на коленях, раскрытая, но он в неё не смотрел. Он смотрел прямо перед собой, на улицу, и лицо у него было такое, какого я за три недели ни разу не видел.
— Дед?
Он не обернулся.
— Ты давно вышел?
— В семь, — сказал он.
— И что?
Дед свернул газету пополам. Потом ещё раз пополам. Разгладил ладонью сгиб.
— Ярило, — произнёс он наконец. — Ты когда-нибудь видел, чтобы человек через дорогу переходил, лишь бы мимо тебя не пройти?
Я молчал.
— За два часа много таких, — сказал дед. Я не придавал этому значения.
Гул я услышал раньше, чем увидел.
Он пришёл со стороны, где шла колонна людей.
Дед поднялся со ступеньки. Газету он положил на перила, аккуратно, будто собирался за ней вернуться.
— Слышишь?
Гул нарастал. Становились различимы отдельные голоса.
— В лавку, — сказал я.
— Ярило…
— В лавку, дед.
Мы вошли, и Гавриил, увидев наши лица, замер с чайником в руках.
А потом в дверь застучали.
Не постучали — застучали, ладонью, часто, без остановки. Гавриил дёрнулся к засову, и я поймал его за плечо здоровой рукой.
— Погоди.
Я подошёл к окну и посмотрел.
На крыльце стояла женщина. Одна. За её спиной улица была ещё пуста, но гул шёл уже совсем близко, из-за угла.
Я узнал её сразу.
Женщина с серым лицом человека, который не спал вторые сутки, и мальчишка лет двенадцати, красный, шмыгающий носом. У него стоял жар трое сутки.
Я дал ей жаропонижающее. Три капли в тёплой воде, трижды в день. Пять рублей.
Сейчас мальчишка был у неё на руках.
— Открывай, — сказал я.
Гавриил отодвинул засов.
Она ввалилась внутрь и сразу пошла к прилавку, не глядя ни на кого, и положила мальчишку прямо на столешницу, между весами и тетрадью учёта. Медная чашка весов слетела на пол и покатилась.
— Смотрите, — сказала она. — Смотрите, что вы сделали.
Я уже смотрел.
Лицо у мальчика было не красное, как три недели назад, а серое, с восковым отливом на скулах. Губы обметало. Веки полуприкрыты, и под ними виднелась полоска белка.
Я положил ладонь ему на лоб.
Взял за запястье, нашёл пульс.
Считал десять секунд и не поверил. Пересчитал ещё десять.
Сорок два удара в минуту. У двенадцатилетнего мальчика.
Я дышал: восемь глубоких вдохов, разделенных паузами. После каждой паузы я напряженно ждал: будет ли следующий вдох?
— Гавриил, — сказал я. — Часы на стену, я буду считать. Дед, воду и таз. Быстро.
— Что вы делаете? — Женщина схватила меня за рукав, за больной, и я даже не почувствовал.
— Когда он последний раз пил лекарство?
— Вчера вечером!
— Какое?
— Ваше!
Ну, в принципе, логично.
У меня сейчас в голове было много вопросов.
Она отпустила рукав, дёрнула застёжку сумки и вытряхнула на прилавок содержимое — кошелёк, ключи, платок. Из этой кучи она выхватила флакон и сунула мне в лицо.
— Ваше! Вот!
Я взял его левой рукой.
И понял всё за две секунды.
Бумага была нашей. Плотная, жёлтая, с обрезанным углом.
Шрифт тоже был наш.
Пробка сидела правильно. Уровень жидкости правильный.
А внутри было не то.
Я понял это ещё до того, как открыл склянку. Наш жаропонижающий состав имеет светло-соломенный, почти прозрачный цвет. На свету в нём можно увидеть тонкую взвесь у дна.