— С самого начала я держал части этого дела в разных руках, сам решал, кому сколько знать, кому доверять и что показывать Александру. Вы правы: я делал именно то, чего теперь боюсь. Только у меня было оправдание, которому я верил.
— Ваше оправдание ничего не меняет, Пётр Алексеевич. Государь смертен, Россия остаётся. И если существует сила, которая может принадлежать либо ей, либо кому-то другому, я выберу Россию.
— Вот поэтому я и сказал, что ошибся. Все эти годы мы называли его щитом, а на самом деле строили преимущество.
* * *
Рунов уехал за полночь. Бумаги успели сверить и опечатать. Оба его человека остались у дома: один напротив парадного подъезда, второй у ворот во двор.
Караулом это ещё не было: Кавелину не запрещали принимать людей, а прислуге — выходить из дома. Из окна Пётр Алексеевич видел, как человек Рунова держится через улицу и наблюдает за парадной дверью. Задний двор с этого места не просматривался.
Фёдор спал в каморке при кухне. Кавелин поднял его тихо, в темноте, и говорил недолго — они понимали друг друга с полуслова. Он отдал письмо, деньги и подорожную на чужое имя, которую после сентябрьского опыта велел держать готовой для срочного курьера на Урал. До этой ночи она не понадобилась.
Он велел Фёдору добраться до Златоуста, передать письмо Анне Сергеевне лично и ждать её распоряжений. И предупредил: после возвращения в Петербург в этот дом не являться.
— Понято, Пётр Алексеевич, стало быть, прощаемся.
— К сожалению, Федя.
Из хозяйственного двора существовал проход в соседний дом, которым пользовались прислуга и поставщики. Через него Фёдор и ушёл, вынеся письмо под одеждой. На Двадцать первую линию он вышел уже через другой двор.
Кавелин вернулся к окну и сел. За стеклом светлело. Фонари на улице один за другим гасли. Через улицу темнела неподвижная фигура. Пётр Алексеевич не бежал и бежать не собирался. Пока человек Рунова смотрел на его окна, Фёдор уходил на восток.
* * *
Фёдор добрался до Златоуста за двенадцать дней. Лошадей менял на станциях, спал в дороге урывками и последние двое суток почти не ложился.
В Златоуст он въехал в оттепель, мокрым февральским вечером, с засохшей дорожной грязью на сапогах и полах тулупа. В лаборатории ещё горел свет: Анна и Аносов разбирали последние журналы. На стук Анна пошла открывать и не сразу узнала Фёдора.
— Сударыня, письмо велено прочитать, запомнить и сжечь. — Фёдор помедлил. — А мне бы… хоть немного отдохнуть. Вы читайте.
Анна читала письмо стоя, при свече. Аносов читал через её плечо. Когда дошли до конца, оба некоторое время молчали.
— Сколько у нас времени? — спросил Павел Петрович.
— Фёдор был в дороге двенадцать дней, — ответила Анна. — Казённые люди выехали позже, но их везут поспешно, по подорожной с преимуществом. Дня два. Может, меньше.
Аносов бросил письмо в печь и сразу начал перечислять вслух: что уносить, что оставить, как объяснить казённым людям её отъезд и как сделать, чтобы никто не понял, что именно ушло вместе с ней.
— С вашим отъездом проще, — сказал Павел Петрович. — Утром подадите в заводскую контору прошение об освобождении от работ по расстроенному здоровью. Я прослежу, чтобы его приняли и внесли в книгу.
— А отъезд?
— В тот же день запишут, что отбыли к родне.
— Которой у меня нет.
— Казённой книге этого знать необязательно.
Анна слушала вполуха. Она уже знала, что унесёт. Кавелин не решил за неё, а только дал право сделать то, к чему она давно готовилась.
Вторую запись Анна вела ещё с Петербурга, с сороковой плавки. Тогда это была страховка от случайной потери одного журнала. Теперь пришло время решить, что именно эта вторая память должна сохранить.
Собирали недолго. Избранные рисунки — вторые экземпляры сентябрьских и государевых, зарисовки лондонского меча, метки пода. Анна достала из нижнего ящика ещё один журнал и положила его рядом.
Аносов заметил незнакомый переплёт.
— Этого журнала я у вас раньше не видел, Анна Сергеевна. Что вы в нём записывали?
Павел Петрович взял журнал и раскрыл его с начала. Первые листы были исписаны знакомой рукой; дальше шли чистые страницы. Он перелистал ещё несколько.
— Анна Сергеевна, дальше пусто. Для чего вам столько чистой бумаги?
Анна улыбнулась.
— Вы же сами нам с Александром Павловичем открыли простую истину: не вся грязь бесполезна.
Она забрала журнал. Аносов посмотрел на неё, но больше ничего не спросил.
Когда он отошёл к печи, Анна достала две малые свидетельные пластины, обернула их плотной бумагой и спрятала между жёсткими листами в задней части журнала.
Ещё осенью заводской лудильщик по её чертежу изготовил пустой свинцовый пенал и отдельно подогнанную крышку. На вопрос, для чего такая посуда, Анна ответила: для хранения минералогического образца, который следовало беречь от сырости. Больше мастер ничего не видел. С тех пор пенал лежал в нижнем ящике. Теперь Анна достала его впервые за несколько месяцев.
Она развернула приготовленный свёрток и положила в пенал остаток тёмной спечённой затравки — того самого камня, который Бекетов и Аносов научились получать из тяжёлого остатка промывки. Первой В-1 здесь не было ни крупицы. Аносов подогнал крышку и запаял её по краю. Когда свинец остыл, Анна взяла шило и нацарапала у края косой крест.
Для дороги принесли деревянный ящик. На дно Анна уложила несколько обыкновенных минералогических образцов из собственного собрания: куски руды, кварц, тяжёлые уральские камни. Они не имели отношения к делу, зато теперь надпись на ящике отвечала его содержимому и весу. Всё уместилось в один ящик с частным обозначением: «Собрание минералогическое». Вместе с камнями он весил пуд с четвертью.
Оставалось лишь сделать так, чтобы никто не увидел, что именно покидает Златоуст вместе с ней.
— Вот тут сложнее, — сказал Аносов, глядя в окно на заводской двор. — Днём вас проводят десять глаз, ночью — караул. А казённые люди, приехав, первым делом станут считать имущество и спрашивать, кто и что выносил. Нужно, чтобы в час вашего отъезда всем было не до вас.
— И что вы предлагаете?
— Пожар.
Анна посмотрела на него.
— Не для описи, — продолжил он. — Опись пожаром не обманешь: лаборатория останется цела, и считать здесь будут внимательно. Пожар ничего не должен списывать. Он нужен только для того, чтобы никто не увидел, как вы уедете. А что именно должно остаться вне казённого дела, Пётр Алексеевич уже велел решить вам.
— Вы уверены? — спросила Анна.
— Насчёт огня — вполне, — ответил уверенно Аносов. — Нарочно я, правда, пожаров ещё не устраивал.
Анна чуть склонила голову и посмотрела на Павла Петровича. Тот отвёл взгляд.
— Нарочно не устраивали? А ненарочно?
— Анна Сергеевна, — сказал он с достоинством, — сейчас совершенно неподходящее время для исповеди.
— Павел Петрович.
Он вздохнул.
— В Корпусе. У нас в музейной комнате хранились клинки — старые, восточные, с узором по стали. Я о булате тогда бредил, всё хотел понять, отчего он такой, отчего узор. И вот забрался вечером, с огарком, один, чтобы разглядеть узор при косом свете — при свече он играет иначе, чем днём. Разглядывал, поворачивал клинок так и этак, свечу подвинул ближе… — Он развёл руками. — А там штора. Или бумаги, не помню. Загорелось. Я и не заметил сперва — я на клинок смотрел. Потом уже дым.
— И что же?
— И потушить не сумел, поднял крик, сбежались. Комнату отстояли, но обгорела изрядно. — Он помолчал. — А клинок я вынес. Меня потом за это даже похвалили.
Анна смотрела на него.
— А признаться вам тогда духу не хватило? Вы ведь потом ещё и благодарность получили за спасение имущества Горного корпуса.
— Если изложить столь несправедливо, Анна Сергеевна, — ответил Павел Петрович, — то выходит именно так.
И Анна впервые за эти страшные дни засмеялась от того, как нелепо и по-человечески всё устроено, как рядом со смертью, с бегством, с загнанными лошадьми находится место мальчишке, спалившему музей ради узора на клинке.