Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Только цену этого вывода он знал так, как не знал никто в ликующем Петербурге.

Он читал не только победные реляции. Он читал губернаторские донесения из Смоленской губернии, где в деревнях не осталось ни лошадей, ни мужиков. Рапорты о госпиталях, где тиф добирал тех, кого пощадила картечь. Ведомости сгоревшей Москвы — не «древняя столица принесена на алтарь Отечества», как писали в газетах, а колонки цифр: свыше шести тысяч сгоревших домов, храмы с ободранными окладами, десятки тысяч погорельцев, идущих по зимним дорогам.

Он помнил Бородино — сражение, о котором Кутузов доносил как о победе и после которого армия отступила, оставив на поле столько людей, что их не успели похоронить до снега. Сорок с лишним тысяч своих за один день. Аустерлиц, повторённый почти дважды, — только теперь никто не смел назвать это поражением.

Александр снова взял верхнее донесение. Ведомость была составлена безупречно: уезды, дома, склады, госпитали, убитые, раненые, пропавшие. Бумага любила порядок. Война, увиденная из кабинета, тоже казалась делом упорядоченным.

Он провёл пальцем по столбцу цифр и остановился. Под Аустерлицем Россия платила за его поспешность, под Фридландом — за превосходство Бонапарта; теперь, уже победив, продолжала платить дорогой, холодом, болезнями, людьми. Менялись генералы, союзы и названия сражений. Счёт оставался прежним.

Мысль возвращалась к литейным дворам, пороховым заводам, лабораториям, где годами бились над одной примесью в металле. Там тоже терпели поражения — без музыки, знамён и реляций. Лопался тигель, портилась плавка, уходили казённые деньги. После такой неудачи хоронили опыт, а не полк.

Ответа у Александра пока не было. Только направление — слишком смутное для указа и слишком большое для одного ведомства. Среди министров нашлись бы распорядители, среди учёных — мастера. Ему требовался тот, кто понимал цену и бумаге, и молчанию, а невозможное называл невозможным даже перед государем.

Александр посмотрел на часы. Кавелин был вызван к десяти и, зная Кавелина, уже минут пять стоял в приёмной, не позволяя себе войти раньше срока.

Император подошёл к столу, положил поверх карт чистый лист, проверил, очинено ли перо, и придвинул к свече сургуч. Пусть всё будет готово.

4 декабря 1812 года. Петербург. Тот же вечер.

Записку принесли в шестом часу, когда Пётр Алексеевич Кавелин сидел над ведомостями Гороблагодатских заводов и в третий раз пересчитывал недопоставку чугуна, надеясь, что цифра устыдится и уменьшится. Цифра стояла насмерть.

Записка была короткой, без титулов и подписи: «Сегодня к десяти. А.». Печати тоже не было. Посланец был не лакеем Александра, а чем-то вроде его тени — молчаливым пожилым человеком, служившим ещё при Екатерине и умевшим проходить по городу так, что его не запоминали.

Кавелин поймал себя на том, что сидит и улыбается, как гимназист, получивший письмо, — и тут же погасил улыбку: записка без подписи означала разговор, которого не должно существовать и который редко делал жизнь адресата легче.

К десяти. Выезжать следовало в половине десятого; закладывать он велел к четверти.

Мороз к ночи окреп. Сани шли по Невскому сквозь редкую снежную крупу, и Кавелин смотрел по сторонам, а память предательски подставляла к каждому огню счёт.

Вот освещённые окна Гостиного двора — а в Смоленске торговые ряды стоят обгорелые, и купцы просят отсрочки по казённым подрядам. Вот кондитерская, за стёклами которой золотится тёплый свет, и барышня в салопе выбирает конфекты, — а в его ведомостях лежит рапорт, что на Каменском заводе мастеровые с октября сидят на половинном жалованье и уже случились «шумства».

Столица праздновала победу честно, от души, с иллюминациями и благодарственными молебнами, и Кавелин никого не осуждал: людям нужен был этот свет. Просто он по должности знал, из какого тёмного погреба этот свет оплачен.

У Адмиралтейства ветер ударил в лицо, злой, невский, с крупой, и Пётр Алексеевич глубже спрятал подбородок в воротник. Впереди, над белой пустотой площади, тяжело чернел дворец — громада в сотни окон, из которых светились дай Бог десятка два.

У подъезда его ждали. Никакой обычной процедуры: дежурный офицер, едва глянув, кивнул старому камердинеру, и тот повёл Петра Алексеевича не парадной лестницей, а боковой, узкой, где ступени были стёрты посередине несколькими поколениями торопливых ног.

Потом были коридоры. Кавелин шёл за раскачивающимся огоньком свечи и слушал дворец. Днём здесь стоял ровный гул — шаги, голоса, доносившаяся со двора музыка караульного развода.

Ночью дворец звучал иначе: поскрипывал паркет, где-то далеко хлопнула дверь, и звук ушёл гулять по анфиладам, теряя силу от залы к зале.

В простенках висели портреты, и в дрожащем свете лица на них казались живыми. Пётр I смотрел поверх голов, круглыми страшными глазами, куда-то в даль, которую видел он один.

Екатерина улыбалась одними губами — так улыбаются за карточным столом. Павел… Возле Павла камердинер, не замедляя шага, чуть отвёл свечу, и лицо убитого императора осталось в темноте. Во дворце даже свету указывали, куда падать.

Кавелин шёл и думал о том, что во всех этих залах, за всем этим золотом, империя была видима — а держалась она на вещах, которые сюда не приглашали: на чугуне, ржаной муке, на мужике, который тянет барку. Он двадцать лет служил переводчиком между двумя этими мирами и знал за собой этот грех: в самых торжественных декорациях его ум первым делом искал смету.

У знакомой двери камердинер остановился, поставил свечу на консоль и постучал мягко ладонью.

Часы в приёмной показывали без пяти десять. Кавелин остался стоять. Он никогда не входил раньше срока — не из робости, а из уважения к чужому времени, которое ценил как своё. За дверью было тихо; потом там скрипнуло кресло, и тихий голос сказал:

— Впусти.

Дверь отворилась. Кавелин шагнул через порог, и дверь за его спиной закрылась беззвучно — так закрывают двери только слуги, дожившие в этом доме до седины.

Александр стоял у окна спиной к двери и не обернулся. Кавелин поклонился прямой спине государя — поклон никогда не лишний, даже незамеченный, — и остался у порога, оглядывая кабинет с быстротой человека, привыкшего читать помещения, как документы. Камин, карты на столе, красные чернила. Стопка донесений, уложенная неровно, — их читали и перечитывали. И отдельно, поверх карт, — чистый лист, очиненное перо, сургуч у свечи.

Вот это Кавелин отметил особо, и внутри у него, в том месте, где у чиновника живёт инстинкт, стало прохладно.

— Подойди, Петя. К огню. Ты с мороза.

За стеклом косо летела снежная крупа; в нём, рядом с неподвижным отражением государя, дрожал огонь камина. Кавелин подошёл к теплу и протянул руки — пальцы в самом деле закоченели, перчатки спасали плохо.

— Крупа сечёт, Государь. К утру наметёт порядочно.

— Наметёт, — согласился Александр и наконец повернулся.

Кавелин посмотрел на него и взгляда не отвёл. Александр похудел: щёки впали, скулы заострились, под глазами легли серые тени. Прежняя мягкость лица исчезла. Над переносицей прорезалась глубокая вертикальная складка, у губ обозначились жёсткие заломы, и даже в покое черты сохраняли напряжение, прежде появлявшееся лишь в минуты гнева.

— Смотришь и считаешь, — сказал Александр. — На сколько лет я постарел с июня. Не трудись, я знаю сам. Зеркала во дворце безжалостные, их вешали при бабке, а она любила правду.

— Я считал другое, Государь.

— Что же?

— Что вы, вероятно, не ужинали.

Александр рассмеялся.

— Узнаю! Двадцать лет прошло, а ты всё тот же. Помнишь, в Царском, когда мы с тобой строили на пруду наш флот, — Лагарп говорил мне о Руссо и общественном благе, а ты сидел рядом и высчитывал, сколько нужно досок и почему наш фрегат перевернётся?

— Он и перевернулся, Государь.

— Перевернулся. — Александр покачал головой, и на секунду сквозь усталое лицо проступил прежний мальчишка с царскосельских прудов. — А ты стоял на берегу и имел наглость не утешать меня, а объяснять про высоту мачты. Мне было четырнадцать, я был внуком императрицы, и никто в целом свете не смел говорить мне «я предупреждал». Кроме тебя.

5
{"b":"977792","o":1}