Прощальная аудиенция в Тюильри вышла долгой и почти сердечной. Император был в духе, много ходил по кабинету, говорил о будущем Европы, передавал брату Александру уверения самые тёплые — и между этими уверениями, остановившись у камина, произнёс с внезапной простотой, глядя в огонь: «Надеюсь, нам не придётся воевать. Это была бы война, которой не хотел бы я и не хочет ваш государь; но обстоятельства бывают сильнее государей». Чернышёв поклонился и отвечал, что убеждён в миролюбии обоих монархов.
В приёмной, пока полковник ждал пакета, адъютанты наперебой жалели, что двор лишается лучшего танцора. Он легко дал слово, хотя сам уже думал о людях, которых оставлял в Париже.
Последние трое суток были отданы не сборам — сборы заняли час, — а закрытию книг. Собственные бумаги он жёг в ночь перед отъездом, в кабинете с задёрнутыми портьерами, и Захар выносил золу вместе с каминной, перемешав.
Жечь пришлось немногое. Имена, адреса, условные знаки и старые маршруты Чернышёв держал в памяти. Теперь это впервые раздражало: память нельзя было передать преемнику вместе с делами.
С книжником он виделся в последний раз за два дня до отъезда, в задней комнате кофейни у Пале-Рояля, где круглый человек имел привычку завтракать.
— Вы уезжаете, — сказал книжник.
— Уезжаю. Поэтому слушайте внимательно. С сегодняшнего дня работу прекращаем. Никаких листов, никаких встреч, никаких новых поручений.
Чернышёв положил на стол свёрток.
— Здесь деньги на год вперёд. Всем по прежней росписи. Вам отдельно.
Книжник накрыл свёрток ладонью.
— А если за год никто не объявится?
— Живите своей жизнью. Возобновлять работу будете только после условных слов. Кто их произнесёт, значения не имеет.
Книжник помолчал.
— А те, кто носит?
Вот здесь устройство цепи, которым Чернышёв прежде гордился, обернулось против него. Последнего человека он не знал: ни имени, ни лица, ни адреса. Предупредить его можно было только через те же звенья, которыми прежде шли деньги и бумаги.
— Передайте дальше: прекратить всё. Кто бы ни приносил бумаги, пусть больше не приходит.
— А если до последнего человека не дойдёт?
Чернышёв помолчал.
— Тогда остаётся только молиться, чтобы он сам понял, что пора исчезнуть.
Утром двадцать шестого февраля дорожная карета полковника Чернышёва миновала заставу. Формальности заняли минуту: подорожная была дипломатическая, застава предупреждена, унтер-офицер козырнул с почтением. За шлагбаумом потянулись предместья — огороды, заборы, мокрые вороны на мокрых ветлах. Чернышёв облегчения не чувствовал. Раздражало другое: дело приходилось бросать на середине.
За заставой Париж ещё некоторое время держался в заднем окне кареты. Сначала крыши, потом трубы, наконец одна только серая полоса над огородами предместья.
Собственные бумаги были уничтожены, лексикон убран, книжнику оставлены деньги и приказ прекратить работу. Оставался один вопрос: дошёл ли приказ до человека, который приносил серые листы. Проверить это Чернышёв уже не мог.
Париж исчез за серой полосой предместий. Чернышёв отвернулся от окна и положил ладонь на дорожный футляр. До последнего звена цепи он так и не добрался.
* * *
Париж, февраль — апрель 1812 года.
Огюст Вернье, комиссионер с улицы дю-Май, понял, что привычный порядок кончился, не из газет, а по собственной приходной книге.
Она лежала перед ним на конторке — толстая, в четверть листа, с медными уголками. В ней, если читать глазами постороннего, содержалась вся жизнь конторы Вернье за шестнадцать лет. Комиссии, доставки, переводы денег, поручения от торговых домов Гамбурга, Франкфурта и Женевы, подписка на журналы для провинциальных господ, отправка посылок, взыскание мелких долгов. Жизнь была честная, аккуратная и до того скучная, что за шестнадцать лет ни один проверяющий не дочитал дальше десятой страницы.
Но у этой конторской хроники было и другое назначение, о котором не подозревали ни проверяющие, ни собственный приказчик Вернье. Пять или шесть совершенно обыкновенных записей в месяц служили отметками старого канала. «Пересылка книг господину Д. в Дрезден». «Комиссия банкирского дома Р.».
Для постороннего первая строка означала пересылку книг, вторая — банковскую комиссию. Так оно, в сущности, и было. Только между страницами иногда уходили другие бумаги, а деньги проходили через людей, чьи имена в книгу не попадали. По одной записи Вернье понимал, что пакет принят, по другой — что платёж прошёл, по третьей — что прежний адрес по-прежнему действует. Дальше дорога уходила от него.
Вернье никогда не спрашивал, что происходило с пакетом после передачи. Ему полагалось знать, от кого принять и кому отдать; остальное только прибавляло неприятностей. В феврале привычные строки начали исчезать.
Сначала, двенадцатого числа, не явился человек, обычно забиравший по вторым средам женевские векселя. Такое случалось и раньше. Вернье просто отметил это и стал ждать. Затем известный ему книготорговец с левого берега внезапно продал лавку и отбыл, по слухам, в Бордо, к дочери. Хотя ещё на Крещение уверял Вернье, что дочери у него нет, а есть подагра.
Затем произошло то, что Вернье уже не сумел объяснить случайностью. На улице дю-Май дважды появился один и тот же человек в коричневом рединготе: утром он долго разглядывал витрину шляпника напротив, под вечер — афишу на углу. Оба места позволяли следить за дверью конторы Вернье.
Самые неприятные люди министерства полиции мундира не носили и с обыска обычно не начинали. Сначала собирались бумаги: адрес, почта, обмен денег, подорожные, записи гостиниц. Потом к ним прибавлялись показания консьержек и лавочников. И только когда всё это складывалось в одну картину, полиция приходила. Вернье слишком долго работал с бумагами, чтобы этого не понимать.
Где-то в министерстве Савари другие письмоводители раскладывали эти сведения рядом и искали перемену. Один лист мог означать случайность. Несколько уже начинали разговаривать.
В начале марта явился квартальный комиссар. Вернье знал его много лет. Господин Лефевр всякий раз снимал перчатки ещё у двери, садился на один и тот же стул и прежде книг просил кофе. Сегодня порядок сохранился.
— Патент, господин Вернье.
Огюст подал свидетельство. Комиссар сверил год, отметку об уплате и положил бумагу справа.
— Приходную книгу.
Вернье подвинул книгу. Лефевр перелистал несколько страниц. Обычно на этом деловая часть визита и кончалась: следовали кофе, жалоба на погоду и подпись. Сегодня комиссар перевернул ещё один лист, затем следующий.
Потом следующий. Вернье поставил чашку возле его локтя.
— За Рейном по-прежнему работаете?
— Пока за Рейном платят по счетам, отчего же не работать?
— Корреспонденты прежние?
Вот этого вопроса прежде не было. Огюст поправил сахарницу, хотя стояла она ровно.
— Люди степенные. Меняются реже министров.
Лефевр усмехнулся и сделал короткую помету на собственном листке.
— В нынешние времена это уже не такая высокая рекомендация.
— Другой у меня нет.
Комиссар допил кофе, подписал проверку и ушёл. Вернье проводил его до двери, вернулся к конторке и открыл книгу на той странице, которую Лефевр рассматривал дольше остальных. Ничего. Он перелистнул назад. Тоже ничего. Именно это и беспокоило.
Вопрос про Рейн Лефевр едва ли придумал сам. Значит, его внесли в инструкцию, и сегодня тот же вопрос задавали другим комиссионерам. Где-то наверху начали собирать сведения, которые Вернье совершенно не хотелось дополнять собственным именем.
О причинах он узнавал по крохам и через десятые руки. Говорили, что всё началось с отъезда русского полковника — того самого, блестящего, о котором писали газеты. В конце февраля он отбыл из Парижа со всеми почестями, с прощальными письмами императора. И не успела осесть пыль за его каретой, как в опустевшей квартире произвели обыск. Что там нашли и нашли ли вообще, рассказывали по-разному.