Рунов откинулся на спинку стула, всем видом показывая, что ответ Петра Алексеевича, его не удовлетворил ни в коей мере.
— Подвал существует, — продолжил Кавелин. — Бекетов, как ни странно, тоже. Казённый уголь он действительно жжёт в количествах, способных вызвать возмущение у всякого человека, которому доводилось подписывать расходную ведомость. Ведутся и опытные работы по усовершенствованию артиллерийских металлов. На этом достоверная часть трактирной истории, боюсь, заканчивается. Что касается поющего стекла, металлов, отвечающих после удара, и прочих чудес, то я бы оставил их воспитанникам. В Горном корпусе железо звенит с утра до вечера. Если три молодых человека после нескольких кружек решили, что один из этих звуков приходит с опозданием, спорить с ними я не возьмусь. Особенно задним числом.
— Значит, никакого особенного звона не было? — спросил Рунов.
Вопрос прозвучал буднично, Кавелин посмотрел на Глеба Сергеевича.
— Я сказал, что в лаборатории испытывают металлы. Металл при ударе имеет дурную привычку издавать звук. Остальное принадлежит трактиру.
— А Бекетов?
— Александр Павлович способен придать таинственность самой обыкновенной плавке одним своим видом. Особенно если перед этим трое суток забывал спать.
Пётр Алексеевич уже понимал, что разговор с Бекетовым начнётся совсем не с вопроса о самочувствии.
— Исчерпывающе, и безупречно по форме: подтвердили то, что я знаю, и очертили то, чего не скажете. — Он отложил рапорт в сторону. — Тогда позвольте показать вам вторую бумагу. Она интереснее первой.
Из папки лёг на стол широкий лист — и Кавелин не сразу понял, что перед ним. Газетная полоса, но неправильная: оттиск бледнее обычного, поля неровные, по краю тянулись типографские отметки и чья-то карандашная правка.
— «Северная почта», — пояснил Рунов. — Номер, назначенный к выходу нынешним утром. Гранки. Читайте третий столбец, снизу.
Кавелин взял лист. Бумага ещё пахла типографией — кислым свинцом и краской, и запах этот был неуместен здесь, среди воска и сукна, как неуместен запах пороха в гостиной.
«…меж тем, как Государь наш, пребывая при армии, готовится к новым трудам во славу Отечества, в одном из заведений Горного ведомства производятся, как слышно, опыты свойства столь необыкновенного, что молва о них успела уже выйти за стены самого Корпуса.
Говорят, о некоем стекле, которое после удара отзывается продолжительным звоном; о металле, коему приписывают прочность едва ли не каменную; наконец, об учёном Бекетове, который денно и нощно трудится при печах, истребляя на сии изыскания немалое количество казённого угля.
Любопытствующие вправе спросить: с чьего дозволения производятся подобные опыты в военное время, по какому ведомству отпускаются на них средства и известно ли начальству, на что именно обращаются казённые расходы?
Мы не берёмся ручаться за справедливость всех дошедших до нас известий; однако там, где один и тот же слух повторяется с таким постоянством, обыкновенно имеется и причина, его породившая…»
Кавелин дочитал до конца. Лицо его оставалось спокойным — но это удалось с трудом. От трактира до типографии слух дошёл за четыре дня. Четыре дня — и мальчишеская болтовня, пройдя через чьи-то руки, вернулась набранной, свёрстанной, с вопросом «кто дозволил» — вопросом, который в военное время звучит доносом, только разложенным на тысячу читателей разом. Пётр Алексеевич всю жизнь работал с бумагами и знал их скорости: прошение ползёт месяц, донос бежит неделю. Газета оказалась быстрее доноса. Это следовало запомнить.
— Номер не вышел, — продолжил Рунов. — Вчера вечером я имел беседу с издателем. Статья снята, набор рассыпан, наборщик, державший полосу, отправлен на месяц к родне в Тихвин — поправить здоровье. Издатель полагает, что дело в неосторожном упоминании военных расходов, и полагает верно, хотя и не полно.
Он забрал гранки, выровнял лист по краю папки.
— Теперь два вопроса, Пётр Алексеевич. Первый: заметка ссылается на молву — однако составлена человеком, знающим больше молвы. «Прочность уподобить камню» — этого в показаниях кадетов нет, в трактире об этом не кричали. Кто-то донёс историю до редакции и добавил в неё от себя. У слуха, попавшего в набор за четыре дня, всегда есть ноги, и ноги не мальчишеские.
Рунов провёл пальцем по краю гранок.
— Второй вопрос: мои люди, опрашивая по свежему следу трактирную публику, между делом заглянули и в Корпус — обычная проверка обстоятельств. И узнали, что учёный Бекетов, тот самый безумец из подвала, восьмой день лежит в корпусном лазарете с разбитым затылком. Упал, говорят. На ровном месте, надо полагать, поскольку подробностей никто не знает, а сторож при воротах на расспросы отвечает так коротко, как отвечают люди, получившие указание.
Светлые глаза остановились на Кавелине.
— Пётр Алексеевич, я показываю вам, что лежит на моём столе: секретные работы, статья, писанная знающей рукой, и учёный с разбитой головой — всё в одну неделю и всё вокруг одного подвала. На моей службе такие совпадения называются картиной. Хотите — дополните её. Хотите — молчите; принуждать вас мне нечем, да и незачем.
Вот она, развилка.
Кавелин видел её теперь целиком, как когда-то с берега пруда в Царском видел кренящийся фрегат. Молчание было бы верным, по всем правилам, которым он служил двадцать лет, — и молчание оставляло его одного: с вором, которого нечем искать, с газетой, которую нечем остановить, с наблюдением за домом, которое нечем проверить.
Говорить всё было нельзя — «всё» ему не принадлежало. Всё принадлежало человеку, стоявшему сейчас с армией в Силезии, за полторы тысячи вёрст и три недели фельдъегерской гоньбы.
— Дополню, Глеб Сергеевич. В той мере, в какой сочту возможным, — а меру эту прошу принять без торга. Восемь дней назад на Бекетова напали. Вечером, в хозяйственном проезде близ двадцать первой линии, ударом сзади. Часы, деньги, бумаги остались при нём. Взято одно: небольшой предмет, который он нёс с собой и о котором посторонний человек знать не мог. Что это был за предмет, я раскрыть не могу; скажу лишь, что ценность его для чужих глаз возникла в тот же день. Нападавший знал, что искать, у кого и когда. Полиции о происшествии не заявляли — по причинам, которые вы понимаете лучше меня.
Рунов слушал внимательно; только пальцы правой руки один раз, медленно, прошлись по краю папки.
— Стало быть, картина полная, — сказал он. — И в ней два потока. Первый: болтовня трёх мальчишек и газетная заметка — вода мутная, шумная, на поверхности. Второй: нападение, произведённое чисто, без жадности и единой ошибки, в тот самый день, когда предмет обрёл цену. Поток тихий и глубокий. — Глеб Сергеевич поднял глаза. — И заметьте порядок, Пётр Алексеевич: сначала удар в проезде, и лишь два дня спустя — трактир. Тот, кто взял ваш предмет, узнал о работах не из болтовни. У него собственный источник, и источник этот старше нынешней недели. Возможно, он же отнёс историю в редакцию: когда тихий поток хочет спрятаться, он мутит воду выше по течению.
— Я пришёл к первой половине этого вывода шесть дней назад, — искренне ответил Кавелин. — До второй не дошёл. Признаю: она стоит всей нынешней поездки.
— Она стоит дороже, но об этом после. — Рунов сложил ладони на папке. — Теперь моё предложение, и я изложу его так же, как вы излагали свою меру: без торга. Моё ведомство умеет то, чего не умеет ваше: слушать трактиры, читать почту, стоять в подворотнях. Я могу выяснить, кто сидел в трактире в ту ночь ушами, а не глоткой. Кто принёс заметку в «Северную почту» — у редакций короткая память на лица и хорошая на почерк. Я могу поставить глаза у подходов к Корпусу и к вашему дому. Взамен мне потребуется от вас немногое, но твёрдое: имена людей, допущенных к делу, — не к сути дела, к делу; устройство канала, которым идёт ваше сырьё; и слово, что о всяком новом лице подле работ я узнаю от вас, а не от подворотни. Рецептов ваших мне не нужно. Начальства вашего — тем более: под чьей рукой состоят работы, я не спрашиваю сегодня и не спрошу завтра. Есть подписи, которые узнаются по тому, как старательно их не называют.