— Знакомо звучит.
— Разница есть, и существенная. Сейчас вы отвечаете за то, чего не решаете. А будете отвечать за то, что решили сами. Это, Егор Кузьмич, разные виды бессонницы, и вторая, говорят, легче.
Потом она пододвинула к себе счёты, и разговор перестал быть приятным.
— А теперь про деньги.
— Клавдия Никитична…
— Про деньги. — Она подвинула лист. — Вы механизатор МТС и получаете деньгами. За минувший год у вас вышло около четырёхсот шестидесяти в месяц, и это, между прочим, лучший заработок в Кулигах после почтальона, который получает меньше, но регулярно. Председатель колхоза денег не получает. Председатель колхоза получает трудодни.
Она щёлкнула костяшкой.
— В нашем колхозе на трудодень в пятьдесят втором вышло восемьсот граммов зерна и двадцать четыре копейки. В пятьдесят третьем будет меньше. Считайте сами, вы это умеете.
Я посчитал. Считать было недолго.
— Налог с двора двести семьдесят два рубля в год, — досчитала она за меня. — Сестре на училище сто пятьдесят. Мать на ферме, у неё трудодней много, а хлеба по ним третий год недодают. И теперь вы приходите домой и объясняете Прасковье Тимофеевне, что нашли способ получать вместо четырёхсот шестидесяти рублей — двадцать четыре копейки.
— Двадцать четыре копейки и восемьсот граммов.
— Не паясничайте. Вы прекрасно поняли.
Я и вправду понял. Понял я, впрочем, немного раньше — во дворе конторы второго числа, — и от того, что мне это сейчас разложили на бумаге, ничего не изменилось.
— А ещё есть вопрос, который вам задаст первый же грамотный человек в зале. Член ли вы артели.
— Я в «Пути Ильича» с рождения.
— Вы в нём с рождения были. А с сентября пятьдесят третьего вы постоянный работник МТС, и это записано в приказе, и по этому поводу в районе никто ничего толком не знает, потому что порядок новый и разъяснений к нему нет. — Она сложила руки. — Я вам скажу, как я это вижу. Артель — это общее собрание. Кого собрание считает своим, тот и свой. Значит, вопрос решается там же, где и всё остальное, и решать его будут те же люди.
— То есть надо, чтобы они меня считали своим.
— Егор Кузьмич. — Объясняла она мне теперь с тем терпением, с каким объясняют ребёнку, что зимой холодно. — Вам надо, чтобы две трети членов артели пришли на собрание и подняли руки. Не «считали своим». Пришли и подняли. Это, если вам угодно, тоже работа, и делается она не в райкоме.
Она посмотрела в окно.
— Начинайте с фермы. Там девять доярок и восемнадцать баб на подхвате, и все они члены артели, и все они ходят на собрания, потому что им деваться некуда. Мужиков в колхозе двадцать шесть человек. Женщин — сто с лишним.
* * *
Пятого февраля я пришёл на скотный двор.
Запах на голодной ферме другой, чем на сытой, и разницу эту слышно сразу: сытая пахнет силосом и молоком, а голодная — только навозом и мокрой соломой, и стоит в ней тишина, потому что голодная корова не мычит.
Крышу к тому дню разобрали до стропил, и двор стоял открытый, как вскрытая консервная банка, и стропила были в инее.
Дарья Гущина увидела меня и поставила подойник.
— Опять пришёл смотреть?
— Нет.
— А чего тогда?
— Разговаривать, — сказал я. — И начну с того, что кормов я не привезу. Ни в феврале, ни в марте. Взять их негде: фондов нет, а покупать не на что.
За спиной у Дарьи кто-то хмыкнул, и это был правильный звук. Так и надо встречать человека, который приходит на ферму в феврале с хорошими новостями.
— Ну, спасибо. Уважил.
— Второе. Лапка.
— Чего?
— Хвойная лапка. Еловая, сосновая. Её берут с ноября по март, летом в ней смолы много, а сейчас в самый раз. По кормовой силе она примерно как озимая солома.
Доярки молчали. Молчание было не то, на которое я рассчитывал.
— Это как та, что с крыши? — спросила одна, помоложе.
— Примерно как та, что с крыши.
— Так мы её и так едим.
— Едите, — согласился я. — Только крыша кончится через две недели, и после этого не будет ни крыши, ни лапки, потому что за лапкой надо ехать, пилить и возить, а этого никто не делает.
Тут я мог бы сказать красиво. Я даже слышал, как оно прозвучало бы.
Я сказал по-другому.
— Лес за Гарью, четыре версты. Ель молодая, лапка низкая, брать можно бабе с топором и подростку. Двое саней в день — это на всё поголовье примерно та же дача, что вы сейчас снимаете с крыши. Только крыша одна, а лес не кончится.
— И кто поедет? — спросила Дарья.
— Вы и поедете. Больше некому.
— А ты?
— А я договорюсь, чтобы за эти дни вам писали трудодни, и добьюсь, чтобы не по норме на кубометр дров, а по факту.
— Кто ж тебе разрешит?
— Никто. Поэтому я и иду в председатели.
Стало тихо совсем.
Тихо было секунд десять, и за эти секунды я успел прожить всё, что вообще может прожить человек, ляпнувший вслух то, что собирался готовить три недели.
— Ишь ты.
И вытерла руки о фартук, и посмотрела на меня без всякого воодушевления.
— А ты, Егор Кузьмич, из МТС-то уйдёшь? Совсем?
— Совсем.
— С четырёхсот рублей — на трудодень.
— На трудодень.
Она помолчала.
— Мой Санька в сентябре уехал. По оргнабору, на стройку. Пишет: мама, тут по графику и в баню водят. И правильно уехал, я его сама собирала. — Она подняла на меня глаза. — А ты, значит, наоборот.
— Наоборот.
— Тогда я тебе так скажу. — Дарья взяла подойник. — Ты человек, конечно, головастый, и порядок ты навёл, и на току теперь не воруют, спасибо. Только все головастые у нас отсюда уезжают. Приезжают, наводят порядок, а потом их берут в район, и мы опять одни с этой крышей.
— Я не уеду.
— Все так говорят. Ты сперва останься. Мы поглядим.
И пошла к своим коровам, и остальные пошли за ней, и никто ничего мне не пообещал.
А я стоял под открытыми стропилами и понимал одну вещь, до которой сам бы не додумался ни за какие три недели.
Я всё это время считал, что главное — решиться.
Оказалось, что решиться — это самое дешёвое, что я в тот февраль сделал.
Глава 23
«Кампания»
Слух пошёл по Кулигам за одни сутки, и к утру седьмого февраля в деревне уже знали три вещи: что Ветлугин идёт в председатели, что его за это выгонят из МТС и что мать его об этом узнала последней.
Первое было верно, третье тоже, а второе оказалось неправдой, но это даже играло мне на руку.
Обход дворов я начал десятого.
Ходил я неправильно. Скромничать тут нечего, тут счёт: одиннадцать дворов за два дня, толку ноль.
Говорил я так. Хозяйство можно поднять. Учёт поставлю. Зимовку так вести нельзя.
Чистая правда. Меня выслушивали. Со мной соглашались. Я уходил ни с чем.
На третий день дошло. Со мной соглашались, как с уполномоченным. Чтобы кончил и ушёл.
Тогда я замолчал и стал спрашивать. Вопрос один и тот же.
— Что в хозяйстве надо сделать первым?
Ответов я получил пять, и все пять были разные.
Дарья Гущина ответила через полминуты. Не то, чего я ждал.
— Крышу.
— Крышу? Дарья Пахомовна, корма…
— Корма кончатся всё равно. Хоть с крышей, хоть без. А крыша — это чтоб не позориться. Ты пойди по деревне спроси, кому в глаза стыдно смотреть. Мне стыдно. Я в этом дворе двадцать второй год.
Конюх Пестов — тот самый, что летом выписывал мне справку в одних штанах и с косой, — сперва повёл меня к лошадям.
Двадцать восемь хомутов. Девять перетянуты проволокой, четыре подшиты голенищем.
— Вот с этого начинай. — Он поддел пальцем проволоку. — Тебе кажется, что мелочь. А у меня Гнедой третий год холку сбивает, и я его в зиму жалею, и потому вожу на нём меньше, чем можно. Помножь на девять хомутов.
Плотник Фёдор Кузьмин ответил вопросом.
— А ты за что платить будешь?
— За работу.
— Это я слышал. Ты мне скажи: за сделанное или за выход? Потому что нынче платят за выход. Я тебе сарай срублю за неделю, а Пашка тот же сарай будет рубить месяц, и напишут нам с ним одинаково, ему даже побольше, потому что он каждый день на глазах.