Постановили: развернуть работу, обеспечить своевременную вывозку, усилить и мобилизовать.
Я этот протокол потом прочёл сам и скажу вам честно: он безупречен. К нему невозможно придраться, потому что в нём нет ни одного проверяемого слова. Развернуть — насколько? Обеспечить — чем? Усилить — с какого уровня и до какого? Такую бумагу можно подшить в любое дело, и она везде будет уместна, и через год по ней нельзя установить, сделали что-нибудь или не сделали.
После этого перешли к вопросам, и вопросов было три.
Первый — кому давать лошадь под навоз. Обсуждали двадцать минут, спорили двое бригадиров, решили в пользу того, кто громче.
Второй — о поведении гражданина Тарасова, который в воскресенье был нетрезв и сказал бригадиру нехорошее. Обсуждали пятнадцать минут, вынесли порицание. Гражданин Тарасов на заседании присутствовал и порицание принял с достоинством, из чего я заключил, что оно у него не первое.
Третий вопрос был про меня.
— Товарищи, — сказал Кобылин. — Прислали нам с МТС старшего механизатора, Ветлугина Егора Кузьмича. Просьба помогать и содействовать.
Все посмотрели на меня, и я встал.
— Тихон Саввич. У меня одно предложение, и оно короткое.
— Говори, милый.
— Поставить на току весы. Сотенные, из амбара, перенести на ток. И записывать каждый воз с поля.
В комнате помолчали.
— А зачем? — спросил один из бригадиров, и спросил без всякой издёвки, а действительно не понимая.
— Затем, чтоб знать, сколько увезли с поля и сколько приехало.
— Дык оно и так известно.
— Оно известно возами. А надо в килограммах.
Кобылин посмотрел на меня очень внимательно и очень доброжелательно.
— Егорушка, — сказал он мягко. — Ты пойми правильно. Ты человек новый, ты хочешь как лучше, я это ценю. Только вот подумай сам: уборка. Люди с ног валятся. Возчик приехал — ему разгрузиться и обратно, у него в поле комбайн стоит и ждёт. А ты его на весы. Он что, будет стоять в очереди на весах, пока ты пишешь? Это ж мы уборку сорвём.
И это, товарищи, было возражение по существу.
Оно было настолько по существу, что я на секунду растерялся, — потому что Кобылин говорил правду: очередь на весах в разгар вывозки действительно останавливает всё. Я сидел потом полночи и считал, сколько времени занимает взвешивание воза, и вышло, что при одних весах и ста двадцати возах в день мы потеряем часа полтора, а при живом человеке с карандашом — и все три.
— Понял, — сказал я. — Тогда пока не надо.
— Вот и умница, — обрадовался Кобылин. — Вот за это люблю. Постановили: просьба содействовать. Клавдия, пиши.
* * *
Третьего августа в четыре утра мы поехали в поле.
В четыре утра в августе ещё темно и сыро, роса стоит такая, что штанины промокают по колено за первые сто шагов, и от этой росы всё утро пахнет мокрой соломой и холодной землёй.
Рожь стояла хорошая — не по нашей земле хорошая, а вообще, — и первые часы я думал, что всё будет ничего.
Комбайны пошли в шесть. К девяти намолотили первые бункера, и от комбайнов потянулись подводы, и вот тут начало разворачиваться то, чего я неделю не мог разглядеть, — на пустом току этого не увидишь.
Подвод не хватало.
Мало их было не по числу, а по порядку. Одна стояла у комбайна пустая двадцать минут, другая в это же время ждала разгрузки у амбара, третья ехала порожняком не в ту сторону. Комбайн, набив бункер и не найдя подводы, вставал. Комбайнёр вылезал, курил и говорил, что думает. Лень тут ни при чём: просто никто в колхозе не знал, где в эту минуту находятся девятнадцать подвод.
К полудню на току выросла куча.
Зерно свозили и валили в кучу: амбар принимал медленно, а куча — быстро. Куча лежала на голой земле, и снизу она уже грелась, а сверху была ещё холодная и от этого казалась в порядке.
Я подошёл, зарыл в неё руку по локоть и вытащил.
Тёплое.
К вечеру привезли двадцать шесть возов, а по амбарной книге прошёл двадцать один, и когда я спросил у Лапина, где ещё пять, он сказал, что учтут завтра, что теперь горячая пора и что всё сойдётся.
Ночью я лежал в избе у матери — из общежития перебрался домой, четырнадцать вёрст туда-обратно каждый день себе позволить нельзя, — и считал.
Мать не спала. Она вообще в те дни ложилась в одиннадцать и вставала в три, потому что дойка, и я до сих пор не понимаю, когда она успевала спать.
— Егор. Ты чего не спишь?
— Считаю, мам.
Она помолчала в темноте.
— Ты, Егорушка, много не считай, — сказала она наконец. — У нас тут считать не любят. У нас тут раз посчитали, в сорок седьмом, так председателя увезли, а колхоз всё одно как был, так и остался.
— Я не про то считаю.
— Все не про то считают, — сказала мать и повернулась к стене.
И вот что у меня вышло.
Комбайны за день простояли в общей сложности одиннадцать часов, и всё это время они были исправны и с горючим. Одиннадцать часов на три машины — это без малого четыре часа на машину, то есть полсмены. Хлеб, лежащий в куче на голой земле, теряет в весе и в качестве каждый час, и через трое суток такая куча начинает гореть изнутри, и тогда её надо перелопачивать, а перелопачивать некому. И пять возов, которые «сойдутся завтра», не сойдутся ни завтра, ни через год.
Пять возов — это по здешним подводам тонны две с половиной. Немного.
Только уборка идёт двадцать дней. Если так пойдёт каждый день — а каждый день так не пойдёт, будет и хуже, и лучше вперемешку, — выйдет за уборку полсотни тонн.
А теперь посчитайте, сколько весь колхоз выдал людям на трудодни в прошлом году. Девяносто шесть дворов, по два-три работника, по триста трудодней, по восемьсот граммов на трудодень. Выходит около того же.
Не половина. Всё.
Я лежал и думал о том, что весь мой опыт — тридцать лет, чужая жизнь, две мастерские и всё, что я знал про эти машины, — сегодня не стоил ничего.
Потому что теряли мы не в поле.
Мы теряли на току, между полем и амбаром, в тех двадцати минутах, которые подвода стоит пустая, и в тех пяти возах, которые сойдутся завтра. И чинить надо было не комбайны.
Чинить надо было счёт.
Глава 8
«Доска»
Дождь зашёл седьмого августа с северо-запада, и я его увидел часа за четыре.
Увидел не по небу, а по бабам.
Бабы на току часов с трёх начали поглядывать в одну сторону и переговариваться, и одна сказала другой: «Ой, зайдёт», — и обе стали работать быстрее. Никакого барометра тут не требовалось. В деревне погоду знают телом и знают вернее, чем в сводках: ошибка в сводке стоит выговора, а ошибка в теле стоит хлеба.
Примету эту я после проверял не раз и скажу так: бабы на току ошибались реже районного радио. Радио объявляло «переменную облачность» ровно в те дни, когда лило третьи сутки, и объявляло уверенно: сводку составляли накануне, а накануне облачность действительно была переменная.
К шести стало ясно и мне.
Небо на северо-западе сделалось не серым, а таким плотно-белым, какое бывает перед долгим дождём, и ветер зашёл и потянул низом.
Я нашёл Кобылина в правлении.
— Тихон Саввич. Ночью будем молотить.
— Ночью? — Он поднял на меня свои светло-голубые глаза, и в них было только доброжелательное недоумение. — Егорушка, люди с четырёх утра на ногах.
— Знаю. Зайдёт дождь — на валках пропадёт.
— Так, может, и не зайдёт.
— Зайдёт. К ночи, и не на час.
— А ты почём знаешь?
— Ветер зашёл. И бабы на току заторопились.
Кобылин помолчал. Он был человек опытный и, я думаю, знал про этот дождь то же самое, знал то же самое, что и бабы, и я.
— Ну хорошо, — сказал он мягко. — Только ты, милый, сам с людьми и говори. Я приказывать не стану. Ночью работать — дело добровольное.
Обошёл он меня именно здесь. «Дело добровольное» означало ровно одно: если люди не пойдут, виноват буду я, а если пойдут и надорвутся — тоже я.