Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Фамилия у меня под рукой была одна.

Двести рублей я отдал вечером, за конюшней: сотню Мишке и сотню бабам на копнителе, по полсотни каждой, — за те двое суток, которых им не запишут.

И попросил не трепаться.

Через два дня об этом знало всё село.

— Дроздов уже всему колхозу рассказал, — сообщила мне Клавдия Никитична, не отрываясь от счётов. — Он рассказывает по секрету. Каждому.

— И что говорят?

— Говорят разное. Бабы говорят, что вы дурак. Мужики говорят, что вы дурак с деньгами, а это другая статья. — Она щёлкнула костяшкой. — Мокеева говорит, что раз уж вы своё отдаёте, то и про аванс не забудете. Я ей ответила, что одно к другому отношения не имеет.

— Имеет.

— Знаю, что имеет. Я ей соврала, чтоб она не ждала раньше времени.

Клавдия Никитична отложила счёты и повернулась ко мне — за весь разговор впервые.

— Егор Кузьмич. Скажу вам, зачем я всё это спрашиваю, а то решите, что я любопытная. Я не любопытная. Мне надо решить кое-что.

— Что же?

— Показывать вам мои восемь процентов или не показывать.

Она закрыла ведомость и прижала её ладонью.

— Я это решаю четвёртый год.

Глава 10

«Уполномоченный»

Бумага, из-за которой всё вышло, была размером в четверть тетрадного листа и называлась приёмной квитанцией.

Привезли её шестнадцатого, вместе с порожними мешками, и Лапин сперва хотел подшить её не читая, поскольку читать квитанции у нас было не принято: что привезли, то и зачли, а спорить с пунктом всё равно некому.

Я попросил показать.

В квитанции стояло вот что. Принято от колхоза «Путь Ильича» ржи физическим весом шесть тысяч килограммов. Влажность девятнадцать и две. Сорная примесь четыре и одна. Зачтено пять тысяч пятьсот два.

И внизу подпись: заведующий пунктом Дудник.

— Клавдия Никитична. Подите сюда.

Она пришла со счётами, встала над столом и прочла квитанцию, не садясь.

— Не сходится, — сказала она.

— Сходится. В том-то и беда, что сходится. Смотрите: базис по влажности четырнадцать, у нас девятнадцать и две. Пять с лишним процента сверх. За каждый процент снимают процент веса. Дальше примесь: базис один, у нас четыре и одна. Ещё три. Итого восемь с лишним процента, и это ровно те четыреста девяносто восемь килограммов, которых нам не зачли.

— Восемь мешков, — сказала Клавдия Никитична.

— Восемь мешков со ста. И это ещё не всё: за сушку и очистку с нас удержат деньгами, отдельной строкой, в конце квартала.

Кое-что тут надо пояснить, потому что читатель, воспитанный на книжках про несправедливость, наверняка уже решил, что зерно у колхоза украли.

Не украли. Скидка эта — вещь честная и в бумаге прописанная. Зерно принимают в пересчёте на сухое и чистое, а сушат и веют его на пункте, где стоит сушилка. Сушилки у нас нет и не будет. Стало быть, восемь мешков со ста — это плата за то, что нашу воду выпарит государство, и плата, вообще говоря, не грабительская.

Обидно тут другое.

Отвезли мы эти сто мешков двенадцатью подводами. Двенадцать подвод — это двенадцать лошадей из девятнадцати рабочих и двенадцать человек, снятых с молотьбы на целый день, потому что до Осташина четырнадцать вёрст в один конец и за день подвода делает один конец, и то если не застрянет. А везём мы всё это за свой счёт: доставка натуроплаты и поставок — забота сдатчика, и ни один рейс нам никто не оплатит.

То есть за каждую свою мокроту мы платим дважды: восемью мешками на пункте и целым рабочим днём двенадцати человек по дороге туда.

— Прохор Афанасьич. Сколько на току под брезентом?

— Дык… — Лапин пощёлкал замком на амбаре, отпер и снова запер. — Мешков триста будет. Свежий обмолот, с воскресенья.

— А сухого?

— Сухого сорок с малым. Который в амбаре с седьмого лежит, тот дошёл.

— Значит, так. Сухое стоит и ждёт подвод. Сырое рассыпаем на току слоем в две ладони, лопатим два раза в день, и через трое суток оно будет годное. Кто у нас на току?

— Бабы.

— Бабам скажите: три дня лопатим. Я приду объясню зачем.

Вот в этом месте, если разобраться, и сидела вся моя тогдашняя система. Ума она не требовала никакого. Я просто один во всём колхозе умел прочитать бумагу до конца и перевести её в мешки, а люди вокруг были не глупее — они с детства знали, что бумагу читать бесполезно.

Трое суток мне не дали.

* * *

Семнадцатого, в четвёртом часу дня, на прогон свернула полуторка.

Полуторка в Кулигах — событие, потому что своя колхозная машина стояла с весны без резины и без горючего, а чужие сюда не заезжали: дорога такая, что шофёр, единожды по ней проехавший, второй раз находит объезд. Из кабины вылез Витька Ремнёв, наш же осташинский, посмотрел назад на колею и сказал в пространство:

— Это ж мне обратно те же четырнадцать. По этому же самому.

А из кабины с другой стороны вышел человек в галстуке.

Галстук в поле — вещь настолько небывалая, что бабы на току перестали работать все разом, без уговора. Он был тёмный, аккуратно повязанный, и человек этот стоял в нём посреди августовской пыли так же спокойно, как стоял бы в коридоре райкома.

Стожаров Всеволод Игнатьевич. Инструктор райкома, уполномоченный по хлебозаготовкам в нашем кусту.

Лет ему было тридцать шесть, и он оказался ровно на десять лет и одну эпоху старше того, кем я в этом теле числился.

Он не стал никого искать и звать. Он пошёл смотреть.

Обошёл ток по краю, поглядел на рассыпанную рожь, зачерпнул горстью, растёр в ладонях, понюхал и ссыпал обратно — и всё это молча и с той обстоятельностью, с какой работает человек, которому решительно некуда торопиться, потому что торопиться будут другие. Потом дошёл до амбара, заглянул внутрь, оглядел мешки, пересчитал. Потом вернулся к машине, достал из кабины портфель с двумя замками, щёлкнул одним и вынул папку.

Кобылин прибежал с середины дороги, на ходу застёгиваясь.

— Всеволод Игнатьевич! А мне не сообщили…

— Здравствуйте, товарищ Кобылин. — Стожаров выровнял бумаги в стопке, постучав ими по портфелю. — Не сообщили потому, что я не сообщал.

Он оглядел нас — Кобылина, меня, Клавдию Никитичну, вышедшую из правления со счётами, Лапина у амбара — и заговорил.

Говорил он ровно, негромко и длинными правильными фразами, из тех, что кончаются обобщением, и я, слушая его, поймал себя на неприятном чувстве: такие речи мне были знакомы. Слышал я их на совещаниях и в кабинетах, и всякий раз они строились одинаково, и всякий раз оказывались неотразимы в ту минуту, когда произносились.

— По району на семнадцатое августа сдано двадцать девять процентов годового плана хлебозаготовок. Ваш куст — четырнадцать. Ваш колхоз — девять. — Он не заглядывал в бумагу, он её выравнивал. — Я приехал не выяснять, кто виноват, товарищи. Виноватых будем искать в октябре, и найдём, и я вам заранее скажу, что найдём мы их здесь. Я приехал спросить, когда пойдёт хлеб.

— Всеволод Игнатьевич, — начал Кобылин задушевно, — так ведь дожди…

— Дожди по всему району, товарищ Кобылин. У Мокеева в «Заветах» те же дожди и сорок один процент.

Тут он в первый раз посмотрел на меня.

— А вы, стало быть, тот самый механизатор от МТС.

— Триста мешков под брезентом, — сказал он, не дожидаясь ответа. — Завтра будет двенадцать подвод и эта машина. Грузите.

— Триста мешков сырые. Их надо трое суток лопатить.

— Их надо везти.

— Девятнадцать и две по влаге. — Я положил на портфель квитанцию. — Вот вчерашняя приёмка. Со ста мешков зачли девяносто два.

Он прочёл квитанцию внимательно, до подписи, и вернул мне её лицевой стороной, как отдают чужое.

— Всё верно. И что?

— Триста мешков — это двадцать четыре мешка скидки. Плюс деньгами за сушку. Через трое суток скидки не будет вовсе.

— Через трое суток будет двадцатое.

Он сказал это спокойно и без всякого нажима, и это был самый сильный довод, какой я в тот год слышал, потому что возразить на него было нечего.

20
{"b":"977025","o":1}