Восьмого человека в бригаде номер два с того дня не было.
Прицепщика мне обещали прислать к весне и прислали в апреле, и был это другой мальчишка, и работал он ничуть не хуже.
А тетрадь осталась, и правила работали, и через месяц бригада моя вышла первой по кусту, и всё, что я в этой главе описал как провал, задним числом выглядит как разумная переналадка с одной досадной потерей.
Я эту версию слышал не раз и однажды сам чуть в неё не поверил.
Только вот какая штука. Сорок шесть гектаров мы наверстали за неделю. Корпус плуга Спиридон заварил за день. А про то, что прицепщик — работа, которую может делать кто угодно, шестнадцатилетний человек услышал ровно один раз, и никакая тетрадь этого не отменяет.
Лыков, между прочим, тогда же сказал мне ещё кое-что, о чем я вспомнил только в октябре.
Он сказал:
— А ты, Егор Кузьмич, всегда так будешь? Сперва сделаешь, потом посчитаешь?
Глава 15
«Зябь по-своему»
Илью Ароновича Гринберга я увидел впервые стоящим на коленях посреди поля.
Было это двадцать второго сентября, на Гари — дальнем клину «Пути Ильича», восемнадцать гектаров, — и стоял он на коленях в свежей борозде, в чистом плаще, в круглых очках на шнурке, и растирал между пальцами щепоть земли, и нюхал её.
Ботинки у него были чищеные. В поле. В сентябре.
— Илья Аронович?
Он поднялся, отряхнул колени ладонью и посмотрел на меня снизу вверх: росту в нём было мне по плечо.
— Ветлугин Егор Кузьмич, бригадир второй тракторной. — Вопросительного в этом не было ничего. — Мне про вас говорили трижды и все три раза по-разному.
— А вам меня как описали?
— Первый раз — как штрафника. Второй — как выскочку. Третий — как счётчика, который лезет не в своё дело. — Гринберг снял очки и стал протирать их платком. — Меня, строго говоря, интересовало только третье.
Про то, зачем я его позвал, он не спрашивал. Он и так стоял на том самом месте, ради которого я третью неделю искал, где его перехватить.
Гарь — восемнадцать гектаров за оврагом, на песчаном взлобке.
Она даёт четыре центнера с гектара восьмой год подряд. Не пять и не три — четыре, с постоянством, которое само по себе должно было кого-нибудь насторожить. Её пашут вместе со всем клином, сеют вместе со всем клином, и восьмой год снимают с неё вчетверо меньше, чем с соседнего Заречного.
В книгах у Клавдии Никитичны она проходит одной строкой и никого не интересует, потому что восемнадцать гектаров при семистах — это два с половиной процента, а два с половиной процента в отчёте не видны.
Я эту строчку нашёл в июле и думал про неё всё лето.
— Илья Аронович. Посмотрите борозду.
— Я её уже посмотрел, — сказал Гринберг. — Пятнадцать минут назад, до вашего прихода. Может быть, вы всё-таки скажете, чего хотите, а я скажу, чего нельзя.
Весь дальнейший разговор шёл ровно в этом порядке и ни в каком другом, и это важно. Гринберг говорил длинно, аккуратно и с оговорками, каждая из которых была по делу, а я отвечал коротко, за неимением чего говорить длинно.
— Хочу вспахать её этой осенью без отвалов.
Он надел очки.
— Первый вопрос, — сказал он. — Договор Осташинской МТС с колхозом «Путь Ильича», раздел об агротехнике. Травопольная система там вписана как обязательство обеих сторон. Вы это знаете?
— Знаю.
— Тогда вы понимаете, что вы сейчас предлагаете не агрономический спор. Вы предлагаете нарушение договорного обязательства, за которое отвечают директор МТС и председатель колхоза, а вовсе не бригадир. — Гринберг сказал это ровно, без всякого нажима. — Второй вопрос. На что вы ссылаетесь?
— На Мальцева.
— Замечательно. — Он даже слегка оживился. — На какую работу?
Я замолчал. Ссылаться мне было не на что.
* * *
Объясняю положение, в котором я тогда оказался: оно смешное и мучительное одновременно.
Про Терентия Семёновича Мальцева у меня было преимущество в тридцать лет. Его ещё только предстояло читать, цитировать и переписывать в учебники. Спор, который ещё не начался, для меня уже имел финал.
А предъявить я мог ровно три вещи.
Первое: под Шадринском с пятидесятого года существует опытная станция, созданная распоряжением Совета Министров. Это факт, его можно проверить.
Второе: сам Мальцев — лауреат Сталинской премии, полученной в сорок шестом году. Тоже факт.
Третье: этой весной Президиум Академии наук поручил группе учёных проверить, что там у него получается. Про это я слышал — от кого именно, я и тогда не мог бы объяснить, и Гринбергу так и сказал.
Печатной работы не было. Ни книги, ни брошюры, ни статьи в журнале. Всё это появится, и появится скоро, но осенью пятьдесят третьего в Костромской области сослаться было решительно не на что.
Я выложил ему все три пункта, как есть.
Гринберг выслушал, не перебивая, и потом сделал то, чего я от него не ждал.
Он согласился.
— Станция есть, — сказал он. — Премия есть. Про поручение Академии я тоже слышал — ещё в июне, в Костроме, на курсах. Всё это верно. — Он помолчал. — И всё это, Егор Кузьмич, к нашему полю никакого отношения не имеет.
— Почему?
— Потому что Мальцев работает на чернозёме. — Гринберг присел на корточки и провёл ладонью по борозде. — Зауралье, чернозём, глубокий гумусовый горизонт, другая структура, другая влага, другое всё. А у нас с вами вот это.
Он поддел пальцами комок и разломил его.
Внутри комок был двухцветный. Сверху сантиметра на четыре тёмный, а ниже — белёсый, серо-пепельный, будто золу подмешали.
— Подзол, — сказал Гринберг. — Дерново-подзолистая, кислая, гумусовый горизонт маломощный. Перенести систему с чернозёма на это — безграмотность, а вовсе не смелость, и человек, который вам скажет иначе, вам не друг.
Вот с этого места начался разговор, ради которого стоило искать его три недели.
— Илья Аронович. Я на систему и не покушаюсь. Я вам про эту борозду скажу.
Я взял лопату — я её принёс с собой, и Гринберг это, конечно, заметил, — и вырубил в стенке борозды ровный пласт.
Тёмного было на четыре пальца. Дальше шло белёсое.
— Плуг тут берёт на двадцать два сантиметра, — сказал я. — Тёмного слоя — двенадцать. Значит, каждую осень мы выворачиваем наверх десять сантиметров подзола и перемешиваем его с тем, что есть. Восьмой год. И восьмой год получаем четыре центнера, и удивляемся.
Гринберг не ответил.
Он взял у меня лопату — сам, без просьбы, — прошёл шагов двадцать вдоль борозды и вырубил ещё два пласта, в разных местах. Потом присел, растёр, понюхал и посидел на корточках дольше, чем требовалось.
— Диагноз ваш верен, — выговорил он наконец.
— Значит…
— Ничего не значит. — Он встал и отряхнул колени. — Диагноз верен, а лекарство вы предлагаете не то. Вы знаете, что делают с такой почвой по науке?
— Знаю. Известкуют и вносят органику.
— И углубляют пахотный слой, — прибавил Гринберг, — но исключительно вместе с органикой либо с запашкой сидерата. Люпин, сераделла. Углубить без навоза — это то же самое, что вы делаете сейчас, только глубже и добросовестнее.
— Извести у нас нет.
— Нет.
— И навоза нет. Навоз лежит под фермой четвёртый год и никуда не вывозится, потому что за вывозку навоза нет графы в сводке.
— Вот, — сказал Гринберг, и это было первое слово, которое он произнёс с чувством. — Вот именно. Известь надо возить из-под Солигалича, а фонды на неё дают тем, кто уже показал прибавку. Навоз лежит и горит. Люпин у нас никто не сеет, потому что семена люпина надо где-то взять, а взять их негде. И вы, Егор Кузьмич, всё это знаете не хуже меня, поэтому давайте перестанем перечислять, чего у нас нет, и решим, что мы можем сделать в этом сентябре при том, что у нас есть.
* * *
Того, что мы могли, было немного.
Углубить пахотный слой мы не могли: без органики от этого будет только хуже.