Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Головка в брак, — сказал я. — Ставим с двадцать девятой, у неё мотор всё равно под замену.

— Дык двадцать девятая ещё и не приходила, её только к Новому году пригонят.

— Не пришла — значит, придёт четвёртого января. Двадцать вторую собираем без головки и ставим в угол.

Вмешалась Валентина.

— Егор Кузьмич. У нас в ведомости за десятое стоит головка с восемнадцатой. Её Иван перебрал и признал годной, а восемнадцатая по графику идёт в феврале.

Я посмотрел ведомость.

Головка с восемнадцатой машины лежала на стеллаже готовая уже вторые сутки, и никто про неё не помнил, кроме листа бумаги и девчонки, которая этот лист вела.

Двадцать вторую собрали шестнадцатого. Обкатывали в тот же день, на морозе, во дворе, и Тюрин сидел в кабине, а мы стояли вокруг, восемь человек, и слушали.

Она пошла ровно.

Вот про это место я и говорю, когда говорю, что зимний ремонт — лучшая пора года. Восемь человек стоят на морозе в темноте и слушают, как работает мотор, собранный из трёх разных машин по бумажке, которую ведёт восемнадцатилетняя девчонка.

Ванька Сорокин к концу декабря снимал и ставил головку быстрее меня.

А Тюрин в тот вечер, когда обкатывали двадцать вторую, вылез из кабины и постоял, держась за гусеницу.

— Игнат Матвеич. Ты чего?

— Ничего. Постою, отдышусь, и пойдём.

Он отдышался и пошёл, и я за ним не пошёл и ни о чём его не спросил.

Тут я обязан сказать точно, потому что врать себе в этом месте было бы совсем уж скверно. Я в тот вечер не то чтобы не заметил. Я заметил — и отложил. У человека пятьдесят восемь лет, хромая нога и ранение сорок четвёртого года, на дворе минус восемнадцать, и он только что полчаса просидел в неотапливаемой кабине.

Я подумал именно это и подумал совершенно правильно, и на этом успокоился.

За зиму он садился при мне на верстак ещё раз шесть.

Скажу одну вещь без всякой ложной скромности, потому что дальше в этой книге хвалить себя будет не за что.

За те три недели декабря я впервые в этой жизни делал то, что умею по-настоящему.

Не чинил машину. Не выбивал бумагу, не спорил с уполномоченным, не считал чужие часы по ночам. Я строил производство: ставил поток, разводил операции, учил людей и смотрел, как система, которую ты придумал, начинает работать без тебя.

Это, товарищи, лучшее чувство, которое мне доводилось испытывать, и в тот декабрь я испытывал его каждый день с восьми утра до одиннадцати вечера.

К двадцатому декабря мастерская сдала одиннадцать тракторов.

В прошлом году к тому же числу было сдано четыре.

Гречко пришёл, посмотрел, прошёл по местам, постоял у стенда, где Митя выдавал свои двадцать штук за смену, и не сказал ничего, кроме того, что в среду приедут из области.

Теперь про цену, потому что глава без неё была бы враньём.

Дома я в тот декабрь бывал два раза в неделю, и то ночевать.

Спину я сорвал восемнадцатого, поднимая вдвоём с Мишкой коробку, которую надо было поднимать втроём и с талью. Ничего в ней хитрого нет: подняли, понесли, я на повороте оступился и принял на себя лишнее. Отпустило через месяц, и с той поры в сырую погоду она у меня ноет по нынешний день, и я, честно говоря, привык к этому раньше, чем перестал удивляться.

Мишка в тот вечер здорово испугался и хотел вести меня к фельдшеру, а я не пошёл, потому что до фельдшера четырнадцать вёрст, а я в тот момент считал, что четырнадцать вёрст — это далеко и глупо.

Про эти четырнадцать вёрст мне ещё предстояло подумать отдельно, и подумать через десять дней.

А хуже спины было другое.

Нюрка перестала со мной разговаривать.

Не поссорились, не кричали, ничего такого. Просто с конца ноября она отвечала мне «да», «нет» и «не знаю», и всё это ровным вежливым голосом, каким разговаривают с человеком из района.

Мать сказала: не обращай внимания, возраст.

Возраст был ни при чём, и я это понимал прекрасно.

Седьмого ноября, в Осташине, я обещал зайти в роно и спросить, с какого класса берут в медицинское. И не зашёл — ни седьмого, ни в следующий приезд, ни через месяц, потому что в тот приезд был Ярцев, а в следующий — комиссия, а потом декабрь, поток и одиннадцать тракторов.

Она не напоминала мне об этом ни разу.

Четырнадцать лет, круглые пятёрки, восьмой класс, за который платят полтораста в год, и брат, который в ноябре сказал «зайду и спрошу» и за полтора месяца так и не сходил.

Я, между прочим, за тот декабрь ни разу не подумал про это днём. Только ночью, минуты по три, перед тем как заснуть.

* * *

А ещё в тот декабрь мне первый раз приснилась моя мастерская.

Не эта. Та.

Бетонный пол, лампы дневного света под потолком, компрессор, стеллаж с ключами, и на подъёмнике — машина, которую я знаю до последнего болта.

Я во сне точно знал, что надо делать: подойти, открыть, поставить и запустить. Я подходил, открывал и ставил, и она не запускалась.

Я проверял всё по порядку, спокойно, как проверяют люди, тридцать лет этим занимавшиеся. Всё было исправно. Всё было на месте. Она не запускалась.

И сон этот я потом видел ещё раза четыре за десять лет, и всякий раз он был один и тот же, и всякий раз я во сне не удивлялся ничему, а только досадовал, что не могу найти причину.

Просыпался я после него без всякой тоски.

Я, товарищи, вообще про ту жизнь тосковал редко и мало, и вовсе не от чёрствости. Тосковать по ней означало бы признать, что здешняя — временная. А здешняя была не временная. Здесь у меня была мать, сестра, восемь человек в бригаде и восемнадцать гектаров, за которые я отвечал головой.

Тосковал я, если уж на то пошло, по инструменту.

Двадцатого декабря я пришёл домой в семь вечера — рано, впервые за месяц.

Мать была на ферме. Нюрка сидела за столом при лампе и решала задачи.

Я сел напротив и стал смотреть, как она пишет, и она это чувствовала и писала всё медленнее, и наконец оторвалась от тетради.

— Егор.

— Что, Нюр?

— Ты в роно-то ходил, как обещал?

Я мог соврать. Я даже начал соображать, как это сделать поприличнее, — и вдруг сообразил, что она весь этот месяц молчала не для того, чтобы меня наказать.

Она молчала, чтобы не спрашивать. Потому что спросить и услышать «нет» ей было страшнее, чем не спрашивать вовсе.

— Не ходил, Нюр.

Она приняла это так, как принимают взрослые, услышав ровно то, чего ждали, и опустилась к тетради.

— В январе схожу, — сказал я.

— Ага, — сказала Нюрка.

И вот это её «ага» я вспоминаю чаще, чем сорванную спину, одиннадцать тракторов и всё, что я в тот декабрь построил.

Глава 20

«Четырнадцать километров»

Игнат Матвеевич Тюрин умер двадцать девятого декабря пятьдесят третьего года, в четверть одиннадцатого утра, на одиннадцатой версте дороги Кулиги — Осташино.

Пишу это первой строкой, чтобы дальше никто ничего не ждал.

Мы его не довезли. Глава эта о том, из чего складываются одиннадцать вёрст.

Про Игната Матвеевича я к тому декабрю знал немного, и вот это немногое.

Пятьдесят восемь лет. В бригаде с тридцать шестого года. Воевал с сорок первого по сорок четвёртый, был ранен в бедро под Витебском, вернулся в сентябре сорок четвёртого, в октябре сел на трактор и больше с него не слезал. Хромал. Жена Матрёна Ильинична, дочь замужем в Галиче, сына убили в сорок втором под Ржевом, и про сына он не говорил ни разу за все полгода, а я узнал это от Мишки.

Он был лучшим по качеству работы во всей второй бригаде и худшим по выработке, и это одно и то же свойство, только с двух сторон.

В июле его списали со всех бригад как непригодного по хромоте, и я взял его в мастерскую, и он за три дня поднял машину, которой не было в списке. В сентябре я снял его с собственного трактора и посадил на Пустошинский клин, где он оборвал корпус на камне. В сентябре же он согласился пахать Гарь без отвалов и сказал: если спросят — я не знал, а если очень спросят — скажу, что знал.

39
{"b":"977025","o":1}