* * *
Дальше была пауза, и в эту паузу я услышал, как во дворе кто-то заводит пускач, и посчитал, сколько раз он дёрнул. Одиннадцать. Считать было незачем.
Всё сказанное мною было чистой правдой и совершенно ничего не доказывало. Прогар, ступенька и стружка объясняли, отчего машина умерла, и не отвечали на единственный вопрос, который тут имел значение, — кто виноват. Виноватым по-прежнему выходил тот, кто сидел последним.
Спас меня Бухалов, и спас, я думаю, без всякого умысла.
Читатель, наверное, ждёт, что сейчас я вытащу из кармана решающую бумагу. Так вот, никакой бумаги у меня не было. Я две недели искал документ, который свяжет Шумкова с этой машиной, и не нашёл ничего: заявок он не подавал, актов не подписывал, а в журнале стояла одна голая фамилия против даты.
— Ступенька в две десятых, — повторил Бухалов задумчиво. — Это ж, считай, на списание. А заявку на разборку кто подавал?
— Не знаю. Я к машине приставлен пятого мая, а заявки подаёт бригадир.
Бухалов полез в свою папку.
Это была толстая папка на завязках, которую он таскал с собой всюду и в которой, по общему убеждению станции, лежало всё, что когда-либо на ней происходило. Рылся он долго, минуты три, слюнявя палец и откладывая листы стопочкой на скатерть, и вынул наконец засаленный лист, сложенный вчетверо.
— Заявка есть, — сказал он. — Февральская. «Двадцать вторая — на разборку, поршневая». Подписана бригадиром Шумковым. Резолюция: «Отложить до окончания весенних работ». Резолюция моя.
И вот тут, читатель, стало по-настоящему тихо.
Я всё это время искал документ, который свяжет Шумкова с загубленной машиной, и документа не нашёл. А он лежал в папке у участкового механика, и был он не против Шумкова, а против самого Бухалова, и Бухалов достал его сам, потому что был человеком аккуратным и в бумагах не путался.
Так часто и бывает. Ищешь одно, другой находит второе, а найденное оказывается третьим.
— Значит, машина стояла в заявке на разборку с февраля, — проговорила Зоя Матвеевна, не переставая писать.
— Стояла.
— И при этом работала до самого июня.
— Работала.
— А тот, кто эту заявку подавал и потом ставил на машину людей, стало быть, про неё знал.
Шумков не ответил.
Он и не должен был отвечать — вопрос был задан не ему, а в пространство, и это самая опасная форма вопроса, потому что на неё нельзя возразить.
* * *
Совещались недолго.
Гречко с Панкратовой и Бухаловым отошли к окну и говорили минут семь вполголоса, а зал в это время шумел вполне благодушно: люди уже понимали, чем кончится, и переключились на обсуждение того, кому теперь достанется. Мишка у двери объяснял соседу, что он всегда говорил.
Постановили так.
Начёт с меня снять не полностью, а срезать до трёхсот сорока рублей — за то, что я, видя перегрев, машину из загонки не вывел и догнал до стука. Это было справедливо. Я её действительно догнал, и триста сорок рублей я эти признавал и признаю.
По докладной постановили следующее — и я это постановление привожу почти дословно, потому что оно того стоит.
Указать товарищу Шумкову на несвоевременное исполнение февральской заявки. Указать товарищу Бухалову на резолюцию. Работы, произведённые товарищем Ветлугиным в период с двадцать первого по двадцать третье июля, признать целесообразными и оформить нарядом задним числом. Отметить проявленную инициативу.
Четыре строчки, и в них уместилось всё: два указания, которые ничего не значат, признание целесообразности, которое стоит дороже денег, и «отметить инициативу» — формула, придуманная для того, чтобы человека похвалить, ничего ему при этом не дав.
Наряд на продолжение работ Гречко выписал мне ещё накануне, двадцать четвёртого, и я его уже держал в руках. А здесь оформляли те три дня, которые прошли, — и вот это было совсем другое дело.
Оформить задним числом — вот эти три слова и были настоящей победой.
Я потом много раз замечал: в казённом хозяйстве нет ничего сильнее, чем задним числом. Пока дело не оформлено, оно самовольство. Оформи его вчерашним днём — и оно уже опыт, инициатива и, если повезёт, почин.
Кораблёва в первом ряду раскрыла тетрадь и стала громко перечислять, кто сколько сделал, а Зоя Матвеевна записывать, и это заняло ещё двадцать минут, и все двадцать минут в зале стояла та особая скука, которая означает, что дело решено и людям хочется по домам.
Шумков вышел первым, ни на кого не глядя.
Он остался бригадиром, при должности, при планшетке и при своих двадцати одной смене, которых ему никто не припомнил вслух. Ему указали — а указание, товарищи, к делу не подошьёшь. Я знал, что он этого не забудет, и не ошибся.
* * *
Гречко догнал меня во дворе, когда я уже отошёл от крыльца.
Уже темнело, и от нефтебазы тянуло тёплым запахом солярки, и во дворе стояли в ряд четыре машины, поднятые за три дня.
— Кузьмич, — сказал он.
Я обернулся. До этого дня он звал меня по фамилии.
— С понедельника пойдёшь в «Путь Ильича». Старшим на уборку.
Я молчал секунд пять, и Гречко эти пять секунд ждал.
— Пал Палыч, — сказал я наконец. — «Путь Ильича» — это самый плохой колхоз в районе.
— Самый плохой, — согласился он охотно. — Хуже нету. Председатель Кобылин, три года без расчёта по трудодням, ток не крыт, весов нету. Ты чего думал, я тебе за четыре машины дам колхоз получше? Получше и без тебя работает.
Он закурил, и в свете спички стало видно, до чего он устал. Спичка догорела до пальцев, он её не бросил и держал, пока не обожгло.
— Ты пойми простую вещь, — сказал он. — Мне тебя девать некуда. В мастерской ты Шумкову поперёк горла, и через месяц он тебя доедает, а мне разбирать. В бригаду к нему я тебя не верну. Ставить бригадиром вместо него я тебя не могу, ты вчера был штрафник. А в поле старшим — могу. Там ты мне нужен, и там тебя никто не тронет до октября.
Логика была безупречная, и в ней было ровно одно слабое место, которое я тогда разглядел, а он, кажется, нет.
Он думал, что отправляет меня подальше от беды.
А отправлял он меня в колхоз — то есть туда, где земля, люди и хлеб, и где мой тридцатилетний опыт и память о ближайших пяти годах стоили дороже любой мастерской.
— Хорошо, — сказал я. — Пойду.
— Вот и ладно. — Он затоптал спичку. — Только ты там, Кузьмич, не рвись сразу. Ты у Кобылина не первый умный.
Дома, то есть в общежитии при МТС, я в ту ночь долго не мог уснуть и думал не про Шумкова и не про триста сорок рублей.
Я думал про то, что уборка начинается через девять дней, что комбайнов на ходу три из девяти, что весов на току нет и ток не крыт, — и что с понедельника всё это будет моё.
Глава 7
«Путь Ильича»
Принимали меня в правлении так, как принимают дорогого гостя, которого не звали, — и было это в понедельник, двадцать седьмого июля.
Правление помещалось в пятистенке с сенями, отобранном когда-то у кого-то и с тех пор не крашенном. В первой комнате сидела счетовод, во второй — председатель. Между комнатами имелась дверь, и дверь эта была прикрыта, что я потом счёл важным обстоятельством.
Тихон Саввич Кобылин встал мне навстречу и вышел из-за стола.
Это был плотный человек лет пятидесяти, круглолицый, чисто выбритый, в галифе и хромовых сапогах, начищенных до того зеркального блеска, какого в деревне добиваются только сами и только для себя. И руки у него были белые и мягкие — единственные такие руки на всё село, я потом специально смотрел.
— Егорушка! — сказал он, и в этом «Егорушке» было ровно столько тепла, сколько надо. — Пришёл. А я ведь ждал. Мне Пал Палыч ещё в субботу звонил, говорит — присылаю тебе человека. Я говорю: присылай, у меня людей нету, у меня одни бабы да старики. Садись. Пить будешь?
На столе стоял графин с водой и один стакан.