И тут вошла Клавдия Никитична.
Она пришла со счетами подмышкой и с двумя прошитыми книгами, и никто её не звал, кроме меня, и права быть на комиссии МТС у неё не было никакого.
— Счетовод колхоза «Путь Ильича» Рябова, — сказала она Бухалову. — Прошу приобщить.
— На каком основании?
— На том основании, что работы, за которые списано горючее, выполнены в нашем колхозе и учтены в наших книгах.
Бухалов поглядел на Панкратову. Панкратова сказала, что протокол пишет она и что записывать будет всё.
Клавдия Никитична открыла первую книгу.
Дальше она читала полчаса, и читала точно так же, как читает акт ревизии: без единой интонации и не пропуская ни строки.
Гектары зяби по дням, по участкам, с подписями бригадиров-полеводов. Тонны навоза, отвешенные на весах, с закорючками двадцати шести человек. Возы, взвешенные в августе. Даты, даты, даты.
Ни одной из этих цифр не было в бумагах МТС. Все они лежали в колхозе, и лежали независимо, и совпадали с моими часами до последнего дня.
— Расхождений с расчётом бригадира Ветлугина не имею. — Клавдия Никитична закрыла книгу.
Гуськова первый раз за всё утро подняла глаза.
— Это, — сказала она, — первый случай на моей памяти, когда колхоз что-то подтверждает.
* * *
Постановление комиссии заняло полстраницы.
Недостача признана образовавшейся в период до десятого сентября тысяча девятьсот пятьдесят третьего года. Причиной признано отсутствие учёта отпуска горючего по второй тракторной за апрель — август. Виновным в необеспечении учёта признан бригадир тракторной бригады, действовавший в указанный период, — Шумков Аким Прохорович.
Шумков снят с должности бригадира третьей бригады приказом от того же числа и оставлен трактористом.
Заправщику Синицыну объявлен выговор.
Ветлугин Е. К. — «отметить организацию учёта, рекомендовать распространить по машинно-тракторной станции».
Представление на моё снятие Гречко порвал при мне, как и грозился, и бросил в корзину, а потом достал обратно, порвал ещё раз помельче и сказал, что так надёжнее.
Теперь про то, о чём в постановлении не написано.
Двадцать третьего вечером, за сутки до комиссии, я знал уже всё.
Знал я это не от людей и не от догадки. Я это увидел в тетради.
Когда сводишь часы с расходом по каждой машине отдельно, а не по бригаде в целом, одна машина начинает выпирать. У Прова Данилыча Лыкова на четырнадцатой за сорок дней расход шёл ровно и правильно — а вот в трёх местах цифры вставали такие, каких на пахоте не бывает. И все три раза он в те дни заправлялся из бочки на полевом стане, а не на базе.
Не сильно. Литров по двенадцать-пятнадцать сверх.
Я взял тетрадь и пошёл к нему домой.
Изба у Лыкова стоит на самом краю Кулигов, последняя перед прогоном, и в ней с сорок первого года живут он, жена, тёща и четверо детей, из которых старшему шестнадцать, а младшей четыре. Крыльцо у него подгнило с одного угла и подпёрто сосновым чурбаком, и чурбак этот, я потом сообразил, стоял там ещё в июле, когда я впервые шёл этой улицей и ни на что не смотрел.
Он вышел в накинутом на плечи ватнике, притворил за собой дверь, чтобы не выходило тепло, и стоял на крыльце, не приглашая внутрь и не спрашивая, зачем я пришёл.
— Пров Данилыч. Пятнадцатое, восемнадцатое и двадцать шестое сентября.
Он не спросил, о чём я.
Он посмотрел на тетрадь у меня в руках, потом на меня, и сказал:
— Ну.
— Сколько лет?
— С сорок восьмого.
Мы постояли.
— Себе? — спросил я.
И вот тут Пров Данилыч Лыков в первый и последний раз при мне сказал больше десяти слов подряд.
— Себе — литров пять в месяц, на лампу. — Он говорил ровно, глядя мимо меня, на прогон. — Остальное по людям. До твоей тетради из полевой бочки почти каждый день уходило ведро, иногда два. Больше всего Мокеевым: у них движок на пилораме, без керосину они дров не напилят, а дрова нужны всей улице, и мне в том числе. Фельдшерице в Никольское — у неё лампа, и ей по ночам ходить. Селивёрстовым, когда старуха умирала, я в район возил трижды, и не на своих же я дровах туда ездил.
Он переступил на подгнившей доске, и доска отозвалась.
— Ты меня, Егор Кузьмич, не жалей и в герои не пиши. Я и себе брал, и брал больше, чем говорю, потому что кто ж помнит по литру за пять лет. Я тебе про другое скажу. В страду ко мне почти каждый день приходили и просили. И я ни разу не отказал, и оттого меня в этой деревне держат за человека, а не за то, что я двадцать лет пашу. — Он помолчал. — Аким знал. Он с пятидесятого знал.
— И что?
— А что ему делать? Написать — меня посадят. По той статье, по которой за горсть зерна сажали, а тут не горсть. — Лыков наконец повернулся ко мне. — Он норму бригаде срезал. С шестидесяти до сорока пяти. Всем. И сказал — за перерасход. И пять лет молчал, и все пять лет его бригада на него за это злилась, включая меня.
Мы ещё постояли, и я за это время успел передумать три раза и вернуться к тому, с чего начал.
Сдать его означало вот что. Хищение горючего в таком количестве и за такой срок — это не выговор и не начёт. Это суд, и суд по статье, по которой в сорок седьмом давали годы за меньшее. Сорок один год, четверо, младшей четыре.
Не сдать его означало другое. Значит, кто-то другой ответит вместо него, а кто именно — я к тому вечеру уже понимал.
— Я тебя не сдам, — сказал я.
— Знаю, — ответил Лыков. — Ты потому и пришёл. Спросить-то ты мог и во дворе.
Шумкова я встретил двадцать пятого во дворе.
Он шёл с планшеткой, которую ему теперь носить было незачем и которую он всё равно носил, и остановился сам.
— Поздравляю, Егор Кузьмич. Второй раз за два месяца.
— Аким Прохорович.
— Да ты не мнись. — Он застегнул планшетку. — Всё правильно вышло. Учёта я не вёл, за это и снят. Тут спорить нечего, тут я сам виноват.
Он посмотрел на меня и сказал единственное, что я от него в жизни услышал не по форме.
— Ты ведь знаешь.
Я молчал.
— Знаешь, — повторил Шумков спокойно. — Ты бы иначе на комиссии не остановился на десятом сентября. Ты бы дальше пошёл, у тебя всё было в руках. А ты не пошёл. — Он поправил ремень. — Ну, значит, теперь и ты знаешь, каково это — знать и молчать. Я пять лет знал.
Он пошёл к воротам и от ворот сказал, не оборачиваясь:
— Носи. Оно тяжелее, чем кажется.
Больше мы с Акимом Прохоровичем ни разу за весь тот год не говорили ни о чём, кроме нарядов, и он ещё три с половиной года ходил трактористом в третьей бригаде, и работал хорошо, и не сделал мне ни одной подлости, из чего я заключаю, что он был человек лучше меня.
Через неделю по МТС пошёл разговор.
Разговор был короткий и никем вслух не произнесённый: что Ветлугин на комиссии остановился ровно там, где ему было выгодно, и что своего он покрыл.
Возразить на это, товарищи, было нечего.
Я действительно остановился там, где мне было выгодно. И своего действительно покрыл. А то, что человек этот таскал горючее по большей части не для себя, — обстоятельство, которое в акте не пишется и в разговоре не помогает.
Репутация у меня после того октября сделалась другая, и почувствовал я перемену не сразу, а по мелочам. Первой была самая незначительная: в мастерской при мне перестали замолкать.
До комиссии я был выскочка, которого держит директор, и при таком человеке разговор сворачивают. После комиссии я стал человеком, который умеет считать и своих не сдаёт, и при таком человеке разговор продолжают, а иногда и начинают. Для работы это, если разбираться, много лучше. Для всего остального много хуже, потому что за такую репутацию платят вперёд и наличными, а счёт приносят потом и не тебе.
Тот, кто своих не сдаёт, рано или поздно оказывается должен всем своим сразу.
Глава 18
«Райком»
В Осташине я до седьмого ноября бывал только по делу и потому не бывал вовсе.