Он потёр шею.
— Я тебе одно скажу, Ветлугин, и больше к этому не вернусь. Ты за полгода наделал столько бумаг с собственной подписью, сколько иной за двадцать лет не наделает. И почти все они правильные. А толку?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, — сказал Гречко и пошёл к конторе.
Постановление вышло двадцать восьмого.
Бригаду номер два предлагалось расформировать и распределить по трём другим колхозам куста — «в связи с необходимостью укрепления отстающих хозяйств».
Опытный участок на Гари квалифицировался как самовольное отступление от агротехники, утверждённой договором, с указанием восстановить нормальную обработку весной.
По ведомостям и приписке материал выделен в отдельное производство.
Статью мне тогда никто вслух не назвал, и я её узнал позже, и узнал не от следователя, а от Клавдии Никитичны, которая знала такие вещи по должности. Сто девятая — злоупотребление служебным положением. Сто двадцатая — служебный подлог, то есть внесение должностным лицом в официальный документ заведомо ложных сведений.
Три ведомости, разнесённые по трём годам за работу, сделанную в один октябрь, — это она и есть, сто двадцатая, слово в слово, без всяких натяжек и без всякого сочувствия к моим мотивам.
Ветлугину Е. К. — до окончания проверки от должности не отстранять.
Вот эта последняя строка была хуже всех предыдущих вместе взятых, и я это понял сразу.
Не отстранять до окончания проверки — значит, работай, а мы посмотрим.
* * *
Двадцать девятого я пришёл в мастерскую и сел за свой стол, и просидел за ним часа полтора, не сделав ничего.
Спиридон подошёл, постоял и спросил:
— Головку сняли?
— Сняли и приобщили.
— Треснутая?
— Треснутая, как ты и говорил.
— Ну, — сказал Спиридон. — Я тебе тогда говорил: сними и выкинь. Ты не выкинул.
— Не выкинул.
Он постоял ещё.
— Ты не убивайся. За головку я отвечу, я её ковал.
— За головку отвечу я. Я её ставил.
— Дело такое, — сказал Спиридон и ушёл.
Больше ко мне в тот день никто не подходил.
Теперь я должен написать то, что писать не хочется.
За полгода в этом районе я привык считать себя человеком, который знает, что делать.
Не самым умным и не самым сильным — просто человеком, у которого в любую минуту есть следующее действие. Пришёл акт — считай смены. Нет графы — открой план. Нет запчасти — иди к кузнецу. Обвиняют — покажи третью книгу.
Всякий раз находилось действие, и всякий раз оно оказывалось верным, и я к этому привык так, как привыкают к здоровью: не замечая.
Двадцать девятого января пятьдесят четвёртого года следующего действия не было.
Я перебрал всё.
Идти к Гречко — он в комиссии и молчал три дня. Идти к Ярцеву — с чем? С тем, что три ведомости подписаны ради баб, а восемнадцать гектаров вспахал ради науки? Это правда. Только в бумагу такая правда не лезет. В бумагу лезет подпись, число, год.
Собрать бригаду и что-то сказать — а что?
Написать объяснительную — я её написал. Полторы страницы. Читал её кто-нибудь или нет, я не знаю до сих пор.
Скот тем временем падал. Крышу разобрали до стропил. Мать не разговаривала со мной вторую неделю. Обиды тут никакой не было. Говорить было не о чем.
Я сидел за столом в мастерской, где вокруг меня стояли семь рабочих мест, которые я поставил, и висел график, который я расчертил, и лежала тетрадь, которую я завёл, — и не знал, что делать дальше.
Это, я вам скажу, ощущение, которого я в прошлой жизни не испытывал ни разу, потому что там у меня всегда был запасной вариант, и деньги, и телефон, и в самом крайнем случае возможность встать и уйти.
Тут уйти было некуда.
Тридцать первого вечером ко мне пришла Клавдия Никитична.
Пришла сама, в мастерскую, чего не делала ни разу за полгода, и села напротив, и положила перед собой руки.
— Егор Кузьмич. Собрание по выборам председателя назначено на конец февраля.
— Знаю.
— Райком будет рекомендовать своего.
— Знаю.
Она помолчала.
— Советовать я не стану, — сказала она наконец. — Я вам задам один вопрос, и вы мне на него не отвечайте сегодня.
— Задавайте.
— Если бы вас позвали в это хозяйство хозяином — не бригадиром от МТС, а хозяином, со всей этой фермой, с разобранной крышей и с четырьмя актами ревизии, — вы бы пошли?
Я открыл рот и не нашёл, что ответить.
Клавдия Никитична поднялась, взяла свои счёты подмышку и пошла к двери.
— Вот и я так думаю, — сказала она от двери. — Вы бы пошли. Вот это меня и пугает.
Глава 22
«Не та должность»
Вопрос, который Клавдия Никитична задала мне тридцать первого января, я не отвечал три дня.
Не потому, что не знал ответа. Ответ у меня был через минуту после того, как за ней закрылась дверь. Я его не считал.
А человек, который отвечает несчитанным ответом, у нас в районе называется трепач, и я к тому февралю уже понимал, сколько это стоит.
Первого и второго февраля я всё просчитывал уже без тетради, потому что тетрадь в те дни была занята делом, которое устроено, если вдуматься, довольно изящно: расформировывают бригаду приказом по станции, а список — кто из механизаторов в какой колхоз идёт — составляет тот самый бригадир, которого расформировывают.
Второго февраля я сидел в конторе и вписывал в этот список своих людей — фамилия, год рождения, специальность, разряд, с какого числа в МТС, куда направляется. Вышло три колонки и одиннадцать строк. Первая: Дроздов Михаил Степанович, в колхоз «Заветы Ильича», село Гари. Вторая: Сазонов Никита Егорович, туда же. Третья: Кораблёва Евдокия Матвеевна, в колхоз имени Кирова, Никольское. А дальше ещё восемь, по трём хозяйствам куста, и все в связи с необходимостью укрепления отстающих.
Слово «укрепление» мне в этой бумаге особенно нравилось: укрепляли отстающие хозяйства тем, что разбирали единственную бригаду в районе, которая за декабрь сдала одиннадцать машин вместо прошлогодних четырёх, — примерно так укрепляют плотину, разбирая на неё мост: материал-то, если разобраться, один и тот же.
Гречко подписал не читая. Небрежностью это не было: он в те недели вообще мало читал.
А я, дописав последнюю строку и промокнув её, посидел над списком минут пять и первый раз в жизни посчитал не выработку, не расход горючего и не потери на току, а самого себя, — и счёт этот занял три пункта и вывод, и все три пункта у меня сошлись с первого захода, чего в жизни не бывает почти никогда.
Первое: техника не моя. Одиннадцать тракторов, которые мы подняли из мёртвого железа за декабрь, стоят на балансе Осташинской машинно-тракторной станции, то есть государства, и распоряжаюсь я ими ровно до той минуты, покуда мне разрешают ими распоряжаться, а разрешение — это бумага, и пишет её не бригадир.
Второе: земля не моя. Восемнадцать гектаров на дальнем клине я поднял без оборота пласта, и агроном был прав насчёт науки, а я, как выяснилось к декабрю по снегу, был прав насчёт этого конкретного поля, — только значения это не имело ровно никакого, земля колхозная и договор колхозный, и весной те восемнадцать гектаров перепашут, как постановила комиссия, всё, что я могу сделать с этим полем, — предложить и получить отказ, что я и проделал дважды.
Третье: люди не мои. Вот они все, одиннадцать человек, вписаны моей же рукой. Мишка Дроздов, с которым мы росли в одной деревне и в сорок четвёртом получали от матерей за одно и то же. Дуся Кораблёва, три месяца ведшая мою тетрадь и придумавшая в декабре считать по машинам вместо бригады. Никита Сазонов, трое суток не уходивший с тока в августе. И ни одного из них я не могу задержать: уходят они не по моей подписи и вернутся, если вернутся, тоже не по моей.
А вывод из трёх этих пунктов был такой, что отвечаю я при этом за всё: шесть пунктов январского постановления — все шесть мои, на каждом стоит моя фамилия, и за августовский акт я отвечаю, и за зябь, и за головку ножа кустарной ковки, и за то, что бабы восемь дней вскрывали бурт под дождём и получили за это по расценке.