То, что она достала, было не одной книгой. Это были четыре книги и папка, и она раскладывала их на столе минут пять, в определённом порядке, и было видно, что порядок этот сложился у неё давно и не сегодня.
— Садитесь, — сказала она. — Это надолго.
Дальше мы сидели до половины третьего ночи, и она объясняла, а я записывал, и к концу я понимал устройство колхоза «Путь Ильича» лучше, чем понимал устройство собственной бригады.
Излагаю коротко. Подробности тут ни к чему; нужен механизм.
Начнём с восьми процентов.
Помнит ли их кто-нибудь — те восемь процентов, которые не сходились у Клавдии Никитичны четвёртый год и про которые она сказала мне двадцать девятого июля при первой нашей встрече, что пишет их в акт ревизии третьим пунктом?
Так вот, они никуда не девались, и вся зима эта из них и выросла.
Зерно терялось между полем и книгой: на току не вешали, в амбар приходило меньше, чем уходило с поля, на семена засыпали на глаз. Каждый раз немного, каждый раз никто не виноват.
Но списать эту недостачу надо было, потому что книга обязана сходиться.
И списывали её вот как.
В колхозе есть фуражный фонд — зерно, которое идёт на корм скоту. Отпуск фуража на ферму оформляется требованием: столько-то центнеров, такого-то числа, принял заведующий фермой.
Три года подряд недостача на току закрывалась фуражом.
То есть в книгах писали, что на ферму отпущено столько-то, а на ферму приходило меньше, и разница закрывала дыру на току. Заведующий фермой требования подписывал: заведующим фермой у нас третий год стоит человек, поставленный Кобылиным. Ревизионная комиссия акты подписывала не читая, потому что председатель её — Мокеев Пётр Афанасьевич, шурин Тихона Саввича.
По книгам за три года на ферму отпущено тысяча сто девяносто центнеров.
Фактически, по подсчёту Клавдии Никитичны, — около восьмисот.
Триста девяносто центнеров.
Это, если считать грубо, годовая дача фуража на всё поголовье.
Скот три года ел бумагу.
— Клавдия Никитична. Вы это знали.
— Я это считала.
— И писали в акт.
— Третьим пунктом, — сказала она. — Четвёртый год подряд.
Она закрыла книгу и положила на неё ладонь, как делала всегда, когда собиралась сказать то, чего ей говорить не хотелось.
— Егор Кузьмич. Я вам в сентябре не показала эти цифры, и вы, я думаю, до сих пор считаете, что я вас берегла. Я вас не берегла. Я не показала потому, что не знала, что вы с ними сделаете, и боялась, что вы с ними пойдёте наверх.
— И что?
— И то, что наверху их положили бы в папку, а зимой всё равно случилось бы вот это. — Она посмотрела на меня. — Три года назад от этого был бы толк. Осенью пятьдесят третьего — уже нет. Корма не берутся из акта ревизии.
Возразить мне было нечего, и я не возразил.
Страхового фонда кормов у нас не было.
Полагалось иметь десять-пятнадцать процентов годовой потребности — на случай неурожая и бескормицы. Его не создавали ни разу с самого сорок девятого, и в актах Клавдии Никитичны это стояло вторым пунктом, над восемью процентами.
Двадцать четвёртого января пал первый телёнок.
К двадцать пятому пало четырнадцать голов молодняка и четыре коровы.
* * *
Комиссия приехала двадцать пятого, в понедельник, на двух санях.
Мороз в тот день стоял небольшой, градусов двенадцать, но с ветром, и от саней по всей улице несло конским потом и овчиной.
Приехали пятеро: Стожаров, инспектор из областного управления, зоотехник, следователь прокуратуры и Гречко, которого взяли как хозяина производства в районе, — и он всю дорогу, как мне потом рассказывал шофёр, молчал.
Работали три дня.
На третий день на общем собрании членов артели Тихона Саввича Кобылина сняли с председателей, и материалы передали в прокуратуру, и он всё собрание просидел в первом ряду, не оборачиваясь, и белые его руки лежали на коленях.
Разоблачать его никому не пришлось.
Разоблачили его четыре акта ревизии — за пятидесятый, пятьдесят первый, пятьдесят второй и пятьдесят третий годы. Акты писала не она: акты подписывал Мокеев. Её в этих актах был один пункт, третий, замечание счетовода, и в четырёх актах подряд он стоял слово в слово. Все четыре лежали подшитыми в том самом шкафу, из которого она их и достала.
Ей не пришлось даже ничего говорить. Она их выложила.
Вот это, я считаю, самое страшное место во всей той зиме.
Четыре года человек писал правду в положенном месте и в положенной форме. Четыре года эта правда лежала в подшивке. И понадобилось восемнадцать павших голов, чтобы её прочли.
А теперь про то, что комиссия нашла у меня.
Нашла она следующее.
Первое. Акт от семнадцатого августа, из которого следует, что старший механизатор Ветлугин отказался обеспечить вывозку зерна. Тот самый, с дописанной влажностью.
Второе. Учётный лист от десятого августа, где причиной простоя комбайна названо распоряжение того же Ветлугина, поставившего машину на полёглый участок и продолжавшего работу после росы. Написанный, замечу, его же рукой.
Третье. Три ведомости на вывозку местных удобрений, разнесённые по пятьдесят первому, пятьдесят второму и пятьдесят третьему годам и подписанные им же. Работа выполнена осенью пятьдесят третьего года. Приписка.
Четвёртое. Восемнадцать гектаров пашни на дальнем клине, обработанных без оборота пласта в нарушение договора МТС с колхозом, без чьего-либо письменного согласия.
Пятое. Головка ножа режущего аппарата на комбайне номер четыре, кустарного изготовления, не числящаяся ни в одной номенклатуре, установленная на государственную машину без наряда. Обнаружена при зимнем осмотре, снята и приобщена. Треснувшая, между прочим: она отработала уборку, как ей и было обещано, и после уборки её никто не снял.
И шестое, самое неприятное.
Доска учёта на току и ведомости отвеса.
С восьмого августа в колхозе «Путь Ильича» появился настоящий учёт, и по нему видно, что недостача на току упала с двадцати процентов до трёх. Инспектор из области смотрел на эти цифры долго и задал ровно один вопрос:
— А кто вам мешал сделать это четыре года назад?
Вопрос был адресован не мне. Но ответ на него получался такой, что до августа пятьдесят третьего в колхозе воровали, а с августа перестали, и человек, при котором перестали, — он же и есть человек, который в октябре подписал три ведомости задним числом.
Из чего следует одно из двух.
Или он навёл порядок.
Или он навёл порядок ровно настолько, чтобы стало видно чужое и не стало видно своего.
Никто мне этого вслух не сказал.
Кроме одного человека.
Стожаров нашёл меня двадцать седьмого, во дворе правления, между заседаниями, и говорил со мной минуты три.
— Товарищ Ветлугин. У меня к вам вопрос не по протоколу, и отвечать на него не обязательно.
— Спрашивайте.
— Три ведомости за три года. Зачем?
— Бабы восемь дней вскрывали бурт под дождём. По расценке им выходило по два с половиной трудодня.
— Понятно, — сказал Стожаров. — Значит, из жалости.
— Из расчёта.
— Нет, — ответил он совершенно спокойно, без всякого торжества. — Из жалости. Расчёт — это когда вы считаете последствия. А вы посчитали только выгоду и не посчитали, что будет, если бумагу прочтут.
Он поправил портфель.
— В августе я вас предупредил, что работать нам предстоит долго. Я тогда сказал правду и сейчас скажу: вы мне интересны, потому что вы единственный в этом районе человек, который делает дело и при этом всякий раз оставляет за собой бумагу. Вы её оставляете сами. Вам никто её не подкладывает.
И ушёл, и это было самое точное, что мне сказали за ту зиму.
Гречко за три дня комиссии не сказал мне ни единого слова.
Двадцать девятого, уже после постановления, он остановил меня во дворе.
— Пал Палыч, вы…
— Молчи. — Он поднял ладонь. — Я тебя в комиссии не защищал и защищать не мог, поскольку производство в районе на мне, а падёж на моей территории. Меня самого будут слушать в области в феврале.