Возили девять подвод и трактор с тележкой, и трактор я поставил не потому, что он быстрее — на такой дороге он не быстрее, — а потому, что тележка берёт две тонны против полутонны подводы, и на восьми рейсах это давало шестнадцать тонн против четырёх.
Восьмого зарядило по-настоящему, и дорога вдоль оврага поплыла.
Первой села гнедая Устинья Тарасова — подвода ушла по ступицу, лошадь рванула, хомут сполз, и минут двадцать мы вытаскивали её вчетвером, и вытащили, и она стояла и дрожала, а Тарасов ругался вполголоса, и ругался он на овраг, лошадь тут была ни при чём.
После этого я поставил трактор на плечо от оврага до Гари и пустил подводы только до оврага. Перевалка вышла лишняя, зато никто больше не садился. Мишка возил на тракторе и был совершенно счастлив: возить навоз ему в жизни ещё не доводилось, и он объяснял всем встречным, что это, между прочим, будущий хлеб, только пока в другом виде.
На третий день мимо проехал Шумков.
Он ехал в третью бригаду, придержал лошадь, посмотрел на подводы, на бурт, на весы, на баб — и на меня, стоявшего с ведомостью.
— Навоз возите.
— Возим.
— Ну-ну. — Аким Прохорович тронул лошадь и, отъехав шагов на десять, обернулся: — Ты, Егор Кузьмич, много чего заводишь. Оно, конечно, хорошо. Только заводить — это не то же самое, что после отвечать.
И уехал, а я тогда решил, что это зависть, и записал в уме под этой рубрикой, и там оно у меня пролежало до октября.
Считали мы на весах, которые я привёз с тока, и это было первое в истории колхоза «Путь Ильича» взвешивание навоза, и над этим смеялись все восемь дней.
— Егор Кузьмич, ты бы его ещё по кондиции принимал!
— Приму, — отвечал я. — Влажность у него подходящая.
Смеялись, а на весы становились, и возчик расписывался, и Кораблёва писала.
За восемь дней вывезли триста сорок тонн.
Разбросали и продисковали на тринадцати гектарах Гари из восемнадцати — по двадцать шесть тонн на гектар, чуть выше нормы, которую называл Гринберг.
Пять гектаров остались без навоза.
Рук хватало. Не хватило навоза. И вот тут я сделал единственную умную вещь за те восемь дней: оставил эти пять гектаров полосой посередине, через всё поле, а не с краю и не клином, как сделал бы всякий.
Гринберг велел записывать всё. Про контрольную полосу он ничего не говорил, но человек, который двенадцать лет ведёт записи, которых никому не показывает, вряд ли бы возразил.
Теперь на Гари было два поля вместо одного: тринадцать гектаров удобренных и пять — нет. Обработаны одинаково, вспаханы одинаково, засеяны будут одинаково.
В августе они должны были сказать разное.
* * *
Тринадцатого вечером я принёс Кобылину итог.
От меня к тому часу несло буртом так, что я в сенях простоял лишнюю минуту, прикидывая, входить или обождать. Запах этот, надо заметить, с одежды не выветривается, а только слабеет, и восемь дней спустя женщины на току меня по нему и узнавали.
Триста сорок тонн. Строка одиннадцатая исполнена на тридцать восемь процентов от плана пятьдесят третьего года, притом что за три предыдущих исполнение было нулевым.
Тихон Саввич читал бумагу дольше, чем нужно.
— Егорушка, — сказал он наконец, и голос у него был другой, тёплый. — Ты садись. Я тебе вот что скажу.
Он налил мне из графина, и в этот раз, к моему удивлению, налил и себе, а стакан у него, как читатель помнит, один.
Пили по очереди, и это было почти торжественно.
— Ты в колхозе три месяца, — сказал Кобылин. — Ты за три месяца сделал больше, чем… — Он поискал слово и не нашёл. — Больше. Я тебе не льстю, я говорю как есть. Я тебя, признаться, сперва не разглядел.
Я слушал и, врать не буду, слушал с удовольствием.
Тут я должен объяснить одну простую вещь. За три месяца в этом колхозе меня ни разу никто не похвалил. Не оттого, что не за что: тут просто не заведено хвалить. Тут и не ругают. Тут говорят «ну ладно» и расходятся. И когда пожилой человек, знающий про эту деревню всё, сидит напротив и говорит, что ты сделал больше, — это действует, и действует сильнее, чем следовало бы.
— Одно только, — сказал Тихон Саввич.
— Что?
— Строчку эту надо закрыть по-человечески. — Он придвинул бумагу. — Ты пишешь: тридцать восемь процентов за пятьдесят третий. А за пятьдесят первый и пятьдесят второй у нас так и стоит ноль.
— Так и стоит.
— А навоз-то, — сказал Кобылин, — он ведь какой? Он ведь копился с сорок девятого. То есть, ежели по совести, ты вывез не навоз пятьдесят третьего года. Ты вывез навоз за четыре года разом.
Я молчал.
— Стало быть, и записать надо за четыре года, — закончил он. — По плану пятьдесят первого — вот столько, по пятьдесят второму — вот столько, остальное на нынешний. Три строки закроем, и все довольны.
— И расценка?
— И расценка. — Он посмотрел на меня очень спокойно. — Начисление пойдёт по трём годам, Егорушка. Твоим бабам выйдет не по два трудодня за восемь дней, а по семь. Ты им это сам объясни, они тебя на руках носить будут.
Вот здесь я и сделал то, за что потом расплачивался.
Считать я умею быстро, а в тот раз считал только одну сторону.
Работа сделана. Навоз лежит на поле, а не под фермой, и лежит в тех же тоннах, за какие бы годы его ни записали. Тонны настоящие, поле настоящее, лопаты настоящие.
Другую сторону — что одна работа в трёх ведомостях превращается в три начисления и что лишние трудодни потом будут делить тот же общий хлеб, — я от себя отодвинул. Не потому, что не понял. Потому, что не захотел досчитать.
А двадцать шесть женщин, которые восемь дней вскрывали горячий бурт под дождём, получат за это почти втрое больше.
— Навоз, — сказал я, — не спрашивает, за какой он год.
Кобылин засмеялся и хлопнул ладонью по столу.
— Вот! — сказал он с удовольствием. — Вот за это я тебя и люблю.
Клавдия Никитична проводить это отказалась.
Отказалась она без единого лишнего слова, и разговор занял секунд двадцать.
— Я этого не проведу.
— Почему?
— Потому что вывезено это в октябре пятьдесят третьего года.
— Так навоз-то копился с сорок девятого.
— Навоз копился, — сказала Клавдия Никитична. — А вывезли вы его в октябре пятьдесят третьего.
Я, помню, слегка обозлился. Мне казалось, что человек, который сам же вчера дал мне рычаг, мог бы не упираться в мелочь, когда дело уже сделано и когда речь идёт о бабах, а не о ком-нибудь.
— Клавдия Никитична. Работа-то настоящая.
— Работа настоящая, — согласилась она. — Годы ненастоящие.
И вернулась к своей ведомости, и больше мы к этому не возвращались.
Оформил всё Лапин. Он выписал три ведомости вместо одной, разнёс по годам и принёс мне на подпись во двор, и я подписал их стоя, на крыле трактора, между делом, торопясь на нефтебазу.
Три подписи. Секунд восемь.
Бабы получили по семь трудодней и были довольны, и баба Настя Мокеева сказала мне на току, что теперь-то, видать, и правда что-то поворачивается.
Строка одиннадцатая производственно-финансового плана колхоза «Путь Ильича» была закрыта за три года разом.
А Клавдия Никитична в тот вечер задержалась в правлении дольше обычного и переписала свой акт ревизии за пятьдесят третий год.
Я это видел через окно, когда шёл домой, и подумал тогда, что человек просто засиделся с бумагами.
Глава 17
«Недостача»
Инвентаризацию на нефтебазе назначили на двадцатое октября, и назначили её не мне.
Нефтебаза Осташинской МТС — это четыре цистерны на бетонных сёдлах, насос, будка и утоптанная в мазут земля, на которой к октябрю не растёт уже ничего. Мазут этот в холод твердеет и хрустит под сапогом, а стоит солнцу вылезти — отпускает, и тогда сапоги на нём вязнут. Пахнет там дизельным топливом так плотно, что запах этот к концу дня стоит уже во рту, и обедать после базы человек идёт без всякого удовольствия.