Получалось хозяйство наоборот: ни техники, ни земли, ни людей — а ответственность полная и неделимая.
Должность такого устройства называется у нас красиво — доверенное лицо. А по-простому это тот, кого удобно спросить.
Я отнёс список в контору, вышел во двор и там, у крыльца, застёгиваясь на ветру, додумал последнее, чего в тот февраль не стал додумывать до конца, а записать всё-таки надо, потому что дальше без этого ничего не поймёшь.
Через пять лет МТС не будет.
Для меня это было не догадкой, а датой из прежней жизни. А вот эта земля, эти девяносто шесть дворов и эта разобранная крыша будут стоять на своём месте и через пять лет, и через двадцать пять; выбирать мне, стало быть, приходится не между хорошей должностью и плохой, а между тем, что исчезнет, и тем, что останется.
Больше я себе в тот день не сказал ничего.
* * *
Третьего вечером я зашёл в кузницу.
Заходить туда было незачем. Я и зашёл поэтому.
Спиридон Игнатьич правил тягу от навески: грел до вишнёвого, клал на рог наковальни, бил ручником в одну точку и всякий раз после трёх ударов отводил руку и смотрел на металл сбоку — глазом сверху этой работы не видно. Я постоял у двери, посмотрел, как он это делает, и без всякого приглашения взял из угла кувалду и стал к наковальне с той стороны, с какой стоял у него подручным в пятнадцать лет и с какой не стоял восемь лет.
Он на это ничего не ответил и вообще никак не показал, что заметил. Просто стукнул ручником по тому месту, куда надо было бить, и я ударил, и он стукнул снова, и я снова ударил, и так мы работали минут двадцать, и за эти двадцать минут в кузнице не было произнесено ни одного слова, кроме «держи».
Потом он сунул тягу в бочку с водой, и по кузнице пошёл тот кислый пар от окалины и старого масла, который человек, хоть раз простоявший у горна, потом уже ни с чем не путает и узнаёт через сорок лет с закрытыми глазами.
— Кувалда у тебя тяжелей моего ручника раз в десять.
— Раз в восемь.
— Ну, в восемь. — Он положил ручник на наковальню. — А куда ты ей бьёшь?
— Куда покажешь.
— Вот и я про то.
Он снял рукавицу и принялся разглядывать собственную ладонь, поворачивая её к свету от горна, — а ладонь у Спиридона Игнатьича такая, что по ней действительно можно читать: сорок лет ковки укладываются в мозоли строчками, каждая строчка от своего инструмента, и в конце строчек не хватает половины безымянного пальца.
— Я, Егор, кузнец сорок первый год. И силы во мне против тебя теперь никакой. А железо в кузне идёт туда, куда я скажу, и не потому, что я сильный. Потому, что я держу.
Тяга шипела в бочке всё тише.
— Ты вот всю зиму железо чинишь. — Он повёл ручником в сторону мастерской. — Чинишь хорошо, спорить не буду, я такого в жизни не видал, чтоб одиннадцать штук за месяц. А только всё это время ты кувалда, милый. Большая, тяжёлая, а кувалда.
— А клещи у кого?
— А клещей нету. В том и беда. Хозяйство стоит без клещей четвёртый год, оттого и железо во все стороны.
Он оторвался от тяги и посмотрел мне в лицо, и мне за семь месяцев ни разу ещё не было так страшно.
Смотрел он не по-хозяйски и не по-стариковски. Смотрел долго, спокойно и откуда-то с той стороны, откуда видно всё.
— Я тебя, Егорка, с семи лет знаю. Ты у меня в тридцать седьмом гвозди из горна таскал и обжигался. И мать твою знаю, и отца знал.
Пауза была секунды три. Я эти три секунды помню лучше всего февраля.
— Спрашивать я тебя ничего не стану. — Он надел рукавицу. — Мне это без надобности, а тебе, я так понимаю, без пользы.
Он вынул тягу из бочки и посмотрел её на свет.
— Ты одно пойми. Кузнец не тот, кто бьёт. Кузнец — тот, у кого клещи. И покуда ты в кувалдах ходишь, тебя и будут ставить, куда придётся, и спрашивать с тебя будут за всё, что железо натворит.
Вот эта фраза всё за меня и решила.
Не вопрос Клавдии Никитичны, заданный от двери, не январское постановление с шестью пунктами и не восемнадцать павших голов на ферме, а деревенский кузнец, который за четыре минуты объяснил мне устройство моей собственной жизни через инструмент, стоявший у меня в ту минуту в руках, и сделал это, ни разу не выйдя за пределы разговора о ковке.
Я поставил кувалду к стене.
— Спиридон Игнатьич. А если я в председатели пойду?
Он не удивился. Он даже не сразу ответил — сперва положил тягу остывать, потом обмёл наковальню.
— Гиблое дело. — Он подумал ещё. — Хозяйство рвань, скотина падает, мужиков нету, а бабы тебе не простят, если сорвёшься.
— Это я знаю.
— Ну и ладно, что знаешь. — Он взялся за меха. — Кузня-то у вас в колхозе своя есть?
— Есть. Не топлена с сорок девятого.
— Растопишь — приду. Поставишь кого-нибудь молодого, я его по воскресеньям погоняю, покуда руки не станут. За воскресенья мне ни трудодня не пиши, я этого не люблю.
Это был единственный его ответ — и означал он согласие.
* * *
Четвёртого февраля я поднялся на крыльцо правления и произнёс два слова.
— Я пойду.
Она отложила ручку и посмотрела на меня так, будто я опоздал.
— Тогда садитесь. У нас с вами двадцать четыре дня, и половину я потрачу на то, чтобы объяснить вам, во что вы влезаете.
— Половину?
— Вторую половину вы будете со мной спорить. Я вас знаю.
Она достала чистый лист и разделила его чертой пополам. Слева написала «может», справа «не может».
— Пишите первым вы. Что, по-вашему, председатель может.
Я написал шесть пунктов и был собой доволен ровно до той минуты, пока она не взяла карандаш.
Три пункта она вычеркнула сразу и молча. Ставить технику на поля — не может, техника не его. Устанавливать цену трудодня — не может, цена не назначается. Принимать в артель и исключать — не может, это собрание.
Против четвёртого — «нанимать людей со стороны» — поставила знак вопроса и сказала, что это как посмотреть и что мы к этому вернёмся в мае, и мы к этому в мае вернулись, и вышло скверно, но об этом в своём месте.
Два уцелевших пункта она перенесла на свою половину листа, дописала к ним ещё два и подчеркнула все четыре.
За тот час я узнал про должность председателя больше, чем узнал бы за год, и половину этого часа занимало вычёркивание.
Итак, слева стояло вот что. Правление подписывает справку на выезд — ту самую бумагу, без которой человек из деревни никуда не денется, и стоит на ней три подписи, из которых первая председательская. Правление распределяет наряды на работы, то есть решает, кто где будет числиться и по какой расценке. Председатель предлагает собранию, что сеять и на каком поле, и от того, как он это предложит, зависит, вспашут весной те восемнадцать гектаров или не тронут. И, наконец, председатель отвечает за фонды: семенной его, фуражный его, страховой его, и никто, кроме него, не решает, из чего их составлять и в каком порядке наполнять.
— Вот это. — Она постучала ногтем по слову «фуражный». — То самое, из-за чего вы согласились. Не спорьте, я вижу.
Справа стояло длиннее.
Председатель не распоряжается ни одним трактором и ни одним комбайном, потому что машины стоят в МТС, а работы идут по договору, который правление подписывает раз в год за полчаса и потом целый год выясняет, что же там было написано. Председатель не устанавливает ни заготовительных планов, ни сроков сдачи, ни базисных кондиций. Председатель не назначает цену трудодня: цена трудодня — это то, что останется после государства, после семян и после фуража, поделённое на число выработанных трудодней, и повлиять на неё он может только одним способом — чтобы хозяйство сработало лучше, чем в прошлом году. Председателя избирает собрание и снимает собрание, и обжаловать это некуда, потому что выше собрания в артели нет никого. А отвечает председатель за всё, что в хозяйстве случится, включая погоду, ящур и то, что сделает пьяный конюх в ночь на воскресенье.