Я показал Марье, как удерживать наружную трубку, вынимать внутреннюю, промывать её горячей водой и возвращать на место. Возле постели поставили две одинаковые миски, щипцы, перья, чистые полосы полотна и часы. Каждые несколько минут следовало слушать воздух у канюли, следить за цветом губ и записывать пульс. При хрипе трубку очищать сразу, при остановке дыхания звать нас и вдувать воздух через неё.
— Дежурного менять раз в два часа, — сказал я. — Один человек не выдержит всю ночь. Родителей можно по одному, но к трубке не прикасаться. После каждого касания руки мыть щёлоком.
Лебедев напомнил, что я сам едва стою. Я посмотрел на часы. С момента приезда полицейского прошло меньше половины суток, хотя по ощущениям Петербург успел дважды сменить население.
Авдотью впустили к сыну. Она остановилась возле постели, увидела разрез и серебряную дугу на шее, потом прижала кулак ко рту. Савва открыл глаза. Говорить он не мог, зато узнал мать и пошевелил пальцами. Этого хватило, чтобы она опустилась на колени.
Я оставил их на несколько минут и пошёл писать две записки. Фишеру сообщил о погибшем Ладыгине, загрязнённом эфире и краже протокола. Ломоносову написал ещё короче: «Ваше предложение делиться знаниями принято. Причина лежит в морге. Нужны вы и ваши весы утром у Лебедева». Записки отправили с разными посыльными.
Остаток ночи прошёл возле канюли. Дважды внутренняя трубка забивалась слизью, один раз в ней оказался новый кусок плёнки. Марья справилась со второй очисткой сама. Савва пил воду по каплям, лихорадка держалась, пульс оставался слишком частым. К рассвету он уснул, продолжая дышать ровно и тихо.
Операция подарила ему несколько часов. Я не знал, сколько ещё удастся купить. В прежней жизни такое признание звучало бы поражением. Здесь несколько часов могли стать единственным лекарством, которое имелось в наличии.
Фишер приехал первым. Он принёс под мышкой запечатанный протокол заседания и выглядел так, словно всю дорогу придумывал оправдания. Увидев карточку с моим именем, сел без приглашения.
— Я говорил только перед членами канцелярии, — начал он. — Записи после заседания отдал Ивану Сергеевичу. Копию велели изготовить для архива. Клянусь, Борис Петрович, цирюльникам я ничего не продавал.
— Поэтому вы здесь, а не в караульне. Список писцов принесли? — Я подвинул ему тетрадь Павла Семёнова.
Доступ к протоколу имели четверо: секретарь, два переписчика и молодой писарь, который переносил бумаги между комнатами. Последний, Семён Жилин, уже третий день не являлся на службу. Фишер считал это доказательством. Я считал это хорошим поводом искать человека, сохраняя возможность обнаружить обычную пьянку.
Ломоносов появился через полчаса. С ним пришёл слуга, нёсший ящик с весами, стеклянными чашками, бумажными полосками и небольшим перегонным прибором. Михаил Васильевич снял шубу, посмотрел на моё лицо и сообщил, что предложение следовало принимать раньше. Потом из соседней комнаты донёсся кашель через металлическую трубку, и он сразу забыл об упрёке.
Я показал ему Савву. Ломоносов долго рассматривал канюлю, попросил вынуть внутреннюю часть и проверил, как она соединяется с наружной. Мальчика он не расспрашивал. Положил два пальца на запястье, посчитал пульс, посмотрел записи за ночь и тихо произнёс, что успели мы чудом.
Мы устроились в мастерской. Огонь в печи погасили, окно открыли, лампы вынесли в коридор. После вчерашней комнаты Ладыгина я предпочитал исследовать эфир при свете зимнего утра. Ломоносов одобрил предосторожность и поставил перегонную колбу в сосуд с тёплой водой. Прямого пламени возле образца он допускать не собирался.
Сначала сравнили вес равных объёмов. Жидкость Павла Семёнова оказалась тяжелее чистого эфира Фишера. Потом капнули её на синюю бумагу, окрашенную растительным настоем. Полоска покраснела. После добавления сухой поташной соли смесь зашипела. В ней оставалась кислота.
Ломоносов разделил образец на несколько малых частей. Одна почти исчезла с тёплого стекла и оставила резкий эфирный запах. Другая испарялась медленнее. На дне третьей после осторожного нагревания осталась мутная маслянистая капля с тёмными хлопьями.
— Вода, кислота, дурной спирт и всё, что попало в сосуд с грязью, — подвёл итог Фишер. Он растёр остаток стеклянной палочкой и поморщился. — Такую смесь нельзя давать даже по каплям от колик.
— Лекарством её назвать нельзя, — сказал я. — Перед нами яд, в котором доля самого опасного меняется от глотка к глотку. Первая порция способна почти не подействовать, следующая остановит дыхание.
Михаил Васильевич поправил, что слово «яд» слишком удобно: чистый эфир при избытке сделает то же самое. Разница лежала в возможности повторить результат. Здесь лёгкие частицы уходили первыми, тяжёлые оставались, кислота обжигала ткани, а количество воды меняло испарение. Два человека, смочившие одинаковые губки из одной склянки, могли получить разные средства.
Он взял карточку Павла Семёнова щипцами и приблизил к окну. Бумагу украшала гравированная рамка, в углу стояло изображение узкой гранёной склянки. Такая же форма повторялась на полях тетради.
Фишер узнал её. Полгода назад Медицинская канцелярия заказывала похожие сосуды для аптек: плоские грани позволяли укладывать их в ящики, длинная шейка уменьшала испарение. Заказ выполнил торговец стеклом Рогов в Апраксином дворе. Большинство аптек брало сосуды ящиками, цирюльники покупали по одному или два.
Сысоев явился, когда мы ещё обсуждали список писцов. Он сообщил, что Павла Семёнова задержали утром у заставы. Цирюльник признал покупку записей и назвал человека, который снабдил его первой склянкой. Имя он знал только по вывеске: «лекарский помощник Ефремов». Адреса у него не было.
Через час мы стояли в лавке Рогова. Торговец сначала помнил сотни покупателей и ни одного лица. Печать Медицинской канцелярии заметно улучшила память. Гранёные склянки он действительно продавал многим, но один человек за последние недели приходил четыре раза. Брал малыми партиями, требовал тёмное стекло и приносил обратно пустые ящики, чтобы соседи не видели товара. Звали его Афанасием Ефремовым. Расплачивался серебром, счета просил не писать.
Посыльный Рогова однажды отвозил заказ в подвал возле Екатерингофской дороги. Там принимали людей по вечерам. Окна закрывали ставнями, на двери висела табличка о починке хирургических инструментов. Фишер слышал об этом месте: после драк и неудачных дуэлей туда обращались те, кому не хотелось объяснять раны полицейскому лекарю. Ефремов прежде служил помощником при полковом цирюльнике, затем исчез вместе с частью казённых инструментов.
Ломоносов потребовал сперва осмотреть подвал снаружи и перекрыть выходы. Сысоев заверил, что полиция умеет входить в дома без помощи профессора химии. Михаил Васильевич ответил: умение входить он не оспаривает, его тревожит способность выходить из горящего помещения. После этого капрал согласился взять только четверых людей и запретить им пользоваться огнём.
Я собрал сумку. Положил перевязочный материал, ножницы, две лигатуры, пузырёк спирта и деревянную закрутку с широкой тесьмой. Фишер спросил, зачем лекарю ехать на задержание. Вчера в комнате Павла Семёнова лежали два человека, и полиция нашла меня позже беды. Сегодня я хотел оказаться раньше.
К полудню мороз усилился. Подвал находился под домом канатного мастера, в стороне от улицы. Одно окно выходило в узкий двор и было закрыто досками, второе смотрело в канаву. Из щелей тянулся пар. Возле чёрного хода Сысоев оставил двух солдат, ещё двоих повёл к главной двери.
Через доски я уловил сладкий запах. Он смешивался с дымом, горячим металлом и чем-то прогорклым. Ефремов гнал новую партию прямо сейчас.
Сысоев постучал рукоятью сабли и объявил, что принёс раненого. За дверью затихли шаги. Засов отодвинулся, створка открылась на ладонь. Капрал ударил плечом, человек внутри отлетел к стене.
Мы спустились по трём ступеням в низкую комнату. Возле печи стоял стол с ретортой. Трубка уходила в приёмную склянку, поставленную в таз с потемневшей водой. Пламя вырывалось из щели поддувала. На полках теснились маски, ножи, зубные щипцы и десятки тех самых гранёных сосудов.